Сказано – не доказано: раз в сотню лет является на небе мечтательная звезда, сошедшая с путей согласия, вводит в сомнение кормчих, путает карты с исчислениями, отчего корабли сбиваются с курса, бьются о рифы, уходят под воду на вечное погребение. Раз в десять лет проходит стороной блуждающий странник, путает мысли и понятия, надежды перемешивает с сожалениями.
Ничто не появляется из ничего. Было лето. Полуденный его припек под тугое гудение шмеля. К прогретому камню прикасалась спина. Слеза остывала, опадая. Суматошились муравьи, вспархивали стрекозы, прорастала на усыхание трава. Молчанием утешала бабушка Зельда в паутинной его тоске, и в полудреме уединения, в радужном переливе явлено было Шолему видение…
Из ниоткуда, из обжигающего глаз света, в сквозистой тени куста соткался некрупный старик – угольной, жаром обожженной головешкой, в одеждах диковинного покроя, с посохом в руке, опахнул запахами немытой кожи и застарелой дорожной пыли. Лицо забурело жженым кирпичом. Борода сплелась с усами, опадая до пояса. Заросли лохматых бровей перекрыли глаза. Ноги его были коротки, до того коротки, словно стоптались за долгую дорогу. Тяжеленная плита из темного гранита покрывала спину, нависала над головой и придавливала к земле, пригнув натруженную шею, будто разгребся человек из могилы, приподнял камень и отправился в путешествие по известной ему причине. Плиту прожгло солнцем, буквы запеклись на надписи – не углядеть, лишь «пей» и «нун» поддавались внимательному рассмотрению: «Здесь погребен…» Старик поворачивал голову вбок, к синеве высот, пальцем указывал на пригорок рядом с бабушкой Зельдой, делал плечом движение, чтобы скинуть ношу, – голос раздался, как громыхнуло грозовым облаком на подходе: «Не время… Еще не время!» Вздохнул, переступил с ноги на ногу и покорно побрел дальше, опустив голову, стаптывая ноги, растворяясь в полуденном мареве на краю кладбища. Был – не был. Пришел и прошел. След и тень…
– Кто это?
Мертвым доподлинно известно, что происходит на земле, – чтобы живые так знали! Бабушка отозвалась перешептыванием листвы над головой – улови и прими:
– Странствующий печальник…
– Пойти следом?
– Иди, Шолем…
Плоды отрываются от ветвей для обретения самих себя. Звезды снимаются с позиций. Человек – с обжитого пристанища. Заблуждения – единственное, что следует припомнить и увязать в дорогу, чтобы не споткнуться о прежний пенек.
– Если потеряюсь, разыщи меня.
– Разыщу, Шолем…
Шли без дорожных припасов. Кормились по случаю. Воду пили, хлеб ели, варево из капустного листа и затерялись среди беспечных пространств, беззащитные перед невзгодами. Бабушка Зельда вела внука – без пути путь; на всякой развилке Шолем вставал, прислушивался и непременно получал ответ.
– Направо, Шолем… – отзывалась бабушка каплями рассветной росы, и они отправлялись по правой тропке, углядывая бедствия, народами претерпеваемые. – Теперь, Шолем, налево…
Прошли край горьких дождей. Зноем опаленные посевы. Пересекли леса, природой насажденные, илистые реки и гиблые болота. Обошли стороной земли с немирными кавказцами, где жизнь пахла смертью, колодцы были засыпаны, хлеба выжжены на корню. К ночи подступал дарованный покой, отдых натруженным ногам, чистая звезда над головой, но с рассветом они снова шагали дальше – от мезузы к мезузе, от миньяна к миньяну, от погребения к погребению. Повсюду теснились верующие и сыны верующих, разрозненные меж народов, былинки на волне водоворотов, приткнутые к очередной заводи; повсюду покоились во прахе, присыпанные случайной землей. Выискивали место среди могил, чтобы скинуть ношу со спины, вздохнуть с облегчением, но голос погромыхивал поверху: «Еще не время…»
Немногие увязывались за ними из окрестных местечек, немногие из немногих, и отставали у крайних домов. Чего хотели, того не могли, что могли, о том не помышляли.
– Откуда идут евреи?
– Оттуда, – отвечал Шолем.
– Куда направляются евреи?
– Туда.
Слепому от рождения что известно? Луна для него темна, небо черно, звезды – гвоздиками на неведомом куполе. Старик с плитой помнил, как небо лучилось синевой, луна серебрила озерные воды, звезды перемигивались в ночи, чтобы померкнуть к утру, но видеть не желал из-под нависших бровей – слепой глазами и зрячий душой. Жизнь установилась с разделением на звуки: тьма с пением птиц – она же день, тьма без пения – ночь. На привале, под переливы пернатых над головой, беседовал с сыновьями из прошлой жизни, наставляя на путь веры; без переливов, в ночи, выслушивал жену, которая нашептывала ему потайные слова.