Выбрать главу

Цвет «Сильвии» – пурпурный, цвет розы, изготовленной из пунцового или фиолетового бархата, а не акварельных тонов умеренной Франции. Это ощущение насыщенного красного – постоянно: стрельба, красные шейные платки и т. д. Даже само имя, благодаря двум своим «и», окрасилось в этот цвет [63]: Сильвия, истинная Дочь Огня. Я могу перечислить эти таинственные закономерности мысли, которые сам часто желал выразить и нашел уже выраженными в «Сильвии», – я мог бы насчитать их с полдюжины; у меня есть право сказать, что, какую бы дистанцию ни устанавливало совершенство исполнения, – а оно само по себе уже всё, – между простым поползновением ума и шедевром, между писателями, в шутку именуемыми мыслителями, и Жераром, именно они скорее могли бы ссылаться на его пример, нежели те, кому совершенство художественного исполнения дается без труда, поскольку они ничего не исполняют. Конечно, изображенное Жераром полотно на удивление безыскусно. В этом единственное достояние его гения. Всего лишь называя предмет, вызвавший столь субъективные ощущения, мы не раскрываем до конца то, что придает ему ценность в наших глазах. Если же, анализируя свое впечатление, мы пытаемся передать, что в нем заключено субъективного, образ и само изображение рассеиваются. И от отчаяния мы еще пуще питаем наши мечты тем, что называет их, но не объясняет, – железнодорожным расписанием, рассказами путешественников, именами торговцев и названиями улиц какой-нибудь деревни, заметками г-на Базена [64], где названо каждое дерево, а не книгами излишне субъективного Пьера Лоти [65]. Но Жерар отыскал способ обходиться лишь живописью и наделять изображение колоритом своей мечты. Возможно, ума в его повести чуть больше, чем следует…

Если мы испытываем чарующее беспокойство, когда г-н Баррес рассказывает нам о Шантийи, Компьене и Эрменонвиле, призывая нас «пристать к островам былого Валуа [66]», отправиться «в леса Шаалиса или Понтарме», то происходит так оттого, что имена эти памятны нам по «Сильвии», оттого, что они воздействуют на нас не воспоминаниями о реальных местах, а тем наслаждением свежести с примесью беспокойства, которое ощущал «этот дивный безумец» и которое превращало для него утренние часы, проведенные в лесах, или, скорее, «наполовину пригрезившиеся» воспоминания о них, в исполненное беспокойства очарование. Иль-де-Франс – край меры, сдержанного изящества и т. п. Ах, как это далеко от истины! Сколько в этом краю невыразимого, такого, что стоит над свежестью, над утром, над хорошей погодой и даже над воспоминанием о прошлом, такого, что заставляло Жерара бегать вприпрыжку, пританцовывать и напевать – пусть и не от здоровой радости – и заражает беспредельным беспокойством нас, стоит только подумать, что края эти существуют и мы можем отправиться на прогулку по местам, описанным в «Сильвии»! Что делает г-н Баррес, чтобы мы прониклись всем этим? Сообщает нам названия местностей, говорит с нами о вещах вполне традиционных, тяга к которым – признание удовольствия от соприкосновения с ними – вполне сегодняшняя, слегка легкомысленная, слегка «умеренно-изящная», слегка «иль-де-франсовская», если пользоваться словарем г-д Алле и Буланже [67] или выражениями типа: «неземная сладость колеблющихся свечей посреди бела дня на наших похоронах» и «колокола в октябрьской дымке». И лучшее тому подтверждение: несколькими страницами ниже можно прочесть такие же строки, но на этот раз принадлежащие перу г-на де Вогюэ [68] и посвященные Турени, ее пейзажам, «составленным сообразно нашему вкусу», ее «белокурой Луаре». Как это далеко от Жерара! Нам вспоминается его опьянение первыми зимними утрами, жажда путешествий, ослепление солнечными далями. Но наше наслаждение настояно на беспокойстве. Сдержанное изящество пейзажа – лишь почва для него, а само наслаждение – уход в запредельное. Это запредельное непостижимо. В один прекрасный день оно превратится у Жерара в безумие. А пока в нем нет ничего умеренного, подлинно французского. Гений Жерара вскормлен этими названиями, этими краями. Думаю, каждый человек с обостренным восприятием может поддаться такой же мечтательности, причиняющей нам как бы боль от укола, «ибо нет иглы острее, чем игла беспредельности». Любовный трепет передается нам не речами о любви, а называнием мелочей, способных воскресить в нас это чувство: ткань, из которой сшито платье любимой, ее имя. И вот это ничто, эти слова – Шаалис, Понтарме, острова Иль-де-Франса – превращают в пьянительный восторг мысль о том, что одним прекрасным зимним утром мы можем отправиться в эти края, края грезы, где гулял Жерар.