Лишь летом 1967 года я смог мысленно попросить у него прощения, когда узнал, что он отыскал и посетил в Германии своих немецко-балтийских родственников.
Когда на следующий день меня вели через залу, я был свидетелем, как два американских офицера кричали на седого господина. Тот стоял с достоинством и говорил американцам категорическим тоном, что не будет отвечать на поставленный ему вопрос и что они должны запомнить это раз и навсегда.
Американцы орали и угрожали. Но старик сохранял спокойствие барина. Сопровождавший меня сказал, когда мы прошли мимо, что это адмирал Хорти, бывший регент Венгерского королевства.
Находясь под впечатлением этого, мы особенно оценили рыцарское отношение генерала Пэтча, когда он принял нас во второй раз. Он сообщил нам, что, поскольку наше дело – политическое, генерал Эйзенхауэр должен запросить Вашингтон. Это, конечно, займет время; нельзя сказать, когда придет решение. Поэтому его предложение: никакого дальнейшего бессмысленного кровопролития. («Это означает, – подумал я, – что здесь, на Западе, жизнь человеческая еще чего-то стоит».) Русские дивизии должны тотчас же сложить оружие. Пэтч добавил, что с ними будут обращаться, как с немецкими военнопленными.
Я сразу насторожился:
– Значит ли это, господин генерал, что с русскими будут обращаться по правилам, установленным Женевской конвенцией?
– Почему этот вопрос? – лаконично бросил Пэтч.
– Потому что я после первой мировой войны работал при делегации Международного Комитета Красного Креста в Женеве, потому что Гитлер игнорировал при походе на восток Женевскую конвенцию и потому что я знаю, что это означает.
– Я могу лишь повторить и подчеркнуть, – медленно сказал генерал, – по действующим для немецких военнопленных правилам.
Что это значило? Не имел он права говорить яснее? Может быть, американцы также решили игнорировать положения ими принятой Женевской конвенции? Но тогда это означало отказ от права убежища, а может быть, и выдачу добровольцев Советам. Я содрогнулся.
Такова, значит, расплата за то, что Гитлер нарушил Женевскую конвенцию!
Я сказал это Малышкину, а потом изложил Пэтчу открыто свои соображения. Артамонов молчал.
Пэтч после этого неожиданно протянул Малышкину руку:
– Как генерал американской армии я сожалею, генерал, что это всё, что я могу сказать вам. От себя лично я добавлю, что делать это мне весьма не по душе. Я понимаю вашу точку зрения и хотел бы заверить вас в моем личном глубоком уважении. Но и вы должны меня понять: я – солдат.
(Так, или почти так, сказал Пэтч крайне удрученному русскому генералу.)
Мы считали себя парламентерами и потому рассчитывали, что нас перебросят обратно через фронт, к Власову, по поручению которого мы здесь находились.
– Как только фронтовая обстановка позволит, вас доставят к вашему штабу, – сказал Пэтч через Артамонова при прощании. Артамонов также высказал нам свои добрые пожелания. Шел день за днем. Но время как бы остановилось.
Устроены мы были хорошо, и отношение было вежливым. Никаких новостей из внешнего мира мы не получали.
Наступило 8 мая. Какой-то майор сообщил нам, что Германия капитулировала и что мы теперь не парламентёры, а военнопленные.
Через несколько дней нас доставили в лагерь для военнопленных в Аугсбурге. Отношение со стороны конвоя было жесткое, но корректное. Рабочий поселок на окраине города был очищен от жителей и превращен в приемный лагерь. То же делали нацисты в Польше и в России, с той лишь разницей, что американцы явно не собирались держать нас здесь долго.
Малышкин и еще несколько русских офицеров были помещены в двухкомнатной квартире.
Питание было хорошее. Перед домом стояла стража – коричневые пуэрториканцы, простые и дружелюбные парни. В закутке для метел мы нашли около сорока неотделанных черенков. Один из русских офицеров умел выжигать по дереву. Черенки тотчас же пустили на изготовление деревянных украшений и продукцию эту меняли у пуэрториканцев на сигареты. Особенно ценились палки с выжженными свастиками.
По утрам была общая прогулка на большом лугу. Пленные сходились сюда изо всех жилых блоков. Тут мы увидели и ряд крупных нацистов, среди них – Германа Геринга и генералов.
Однажды утром неожиданно я увидел среди пленных генерала Гелена. Выяснилось, что он жил в верхнем этаже нашего же дома. Связь по внутренней лестнице была налажена очень быстро: мне разрешили носить ему чай. Гелен сохранял бодрость и самообладание. Он продумывал планы на будущее, в то время как большинство других лишь вспоминали прошлое.
Во время воскресного богослужения мы вдруг обнаружили в церкви Жиленкова. Он также нас увидел. Во второй половине того же дня он уже нашел к нам дорогу – через ряд сообщающихся друг с другом чердаков. Это была одна из его очередных блестящих проделок, там, где ему приходилось натыкаться на стены, он терпеливо выламывал кирпичи, проделывая лазы.
Жиленков рассказал, что Первая дивизия, по просьбе чешских националистов, вошла в Прагу и одержала победу над размещенными там частями СС. Радость чешских националистов была недолгой. Ожидали прихода американцев, но они прекратили наступление. Прага и чешский народ были отданы во власть Советов. Генерал Буняченко должен был отойти на запад. Его дивизия разоружена американцами. Большая часть людей передана Красной армии. Многие предпочли самоубийство.
О судьбе Власова Жиленков ничего не знал.
– Мы, то есть русские при мне, – говорил Жиленков, – до сих пор видели со стороны американцев хорошее отношение. Но мы убедились, что с немцами, наоборот, обходятся, кажется, по-советски. Поэтому я велел выдать немецким офицерам и солдатам, бывшим с нами, всем тем, кто были порядочными людьми, удостоверения и воинские книжки, указывающие, что эти люди – латыши, эстонцы или литовцы, или же, что они – гражданские чиновники: бухгалтеры и тому подобное. Есть надежда, что обращение с ними будет лучше. Мы знаем уже советские и немецкие методы. Американские, сдается мне, не очень-то от них отличаются. Потому я и попытался «подправить счастье». А теперь и я тоже сижу здесь.
Жиленков добился, что через несколько дней его перевели в наше помещение.
Через три недели наша группа, вместе с другими пленными, была переведена из Аугсбурга в Мангейм. Был вечер, когда наш поезд остановился на маленькой железнодорожной станции. У Жиленкова был еще здоровый инстинкт русского человека.
– Здесь я смоюсь, – тихо сказал он мне, – в кусты.
– Что вы придумали? Когда-то и американцы поймут, что каждый порядочный и любящий свободу русский – желанный союзник свободного мира. Не так ли?
Моя вера в американцев и в справедливость была тогда еще жива. К тому же, я боялся, что Жиленкова могут заметить при побеге и застрелить. Поэтому я советовал ему остаться. Поезд простоял на этой станции с полчаса. Конвоиры болтали между собой и почти не обращали на нас внимания. Жиленков же остался.
Сегодня меня преследует мысль, что жизнь Жиленкова – на моей совести. Он должен был не спрашивать меня, а следовать своему инстинкту, чувству. Может быть, Жиленков и ушел бы, и спасся, – у русских иные ангелы-хранители, чем у нас.
В Мангейме нас разместили в армейской казарме. Меня держали вместе с русскими генералами и офицерами как переводчика. Мы занимали одну большую комнату. Немцы были размещены похуже. Среди пленных здесь были фельдмаршалы фон Бломберг, фон Лист, фон Вейхс и фон Лееб, генералы Гудериан, Кёстринг, Хойзингер и другие. К своей радости, я встретил и старого друга, советника посольства Густава Хильгера, а также нескольких знакомых промышленников. Все мы делили общую участь военнопленных и потому стирались различия между фельдмаршалом и капитаном, между немцами и русскими. Каждый немец стыдился теперь когда-то всем предписанной «политики в отношении унтерменшей».