– Ты бы еще голая пришла!
– Голая? Легко!
Раз – и скинула. Прижалась всем телом, поцеловала. Он ответил. Надо было сразу уехать. Надо было! Не уехал. Подумал: «Да ладно, что такого? Всего-то один поцелуй. Так, баловство!» А ночью она влезла к нему в окно, скользнула под одеяло – голенькая, горячая, полная страсти. Надо было сразу встать, выйти, уехать тут же. Хоть пешком уйти. Не ушел. Попытался свести все к шутке, к игре, потом наоборот – рассердился, но она не слушала ничего и все целовала его жаркими губами, куда придется. Было что-то фарсовое, слегка унизительное в этой вывернутой наизнанку ситуации. А Кира смеялась, сверкая в полутьме острыми зубками.
– Ты же хочешь меня, я вижу.
В какой-то момент он просто устал отводить ее тонкие цепкие руки. Она сидела верхом у него на животе, и он чувствовал кожей ее горячее влажное прикосновение.
– Или ты думаешь, я не умею?
Можно еще было стряхнуть ее с себя, отшвырнуть и уйти, а он, тяжело дыша, все медлил и медлил. Она, глядя ему в глаза, стала потихоньку отодвигаться назад, сползая к ногам, а потом склонила голову и дерзким языком прошлась по напряженной плоти. Все, конец. И ведь умеет, ничего не скажешь. Где только успела научиться? Он хотел уехать сразу же, утром. И не уехал. Сжег мосты – все, ничего назад не вернешь. Кира! Такая юная, свежая, такая доступная! Хорошо, что Валерия в это время была в Москве – она бы их вмиг раскусила. Анатолий, муж Валерии, был дома, но он – что был, что нет. Хотя вот уж он-то, если бы узнал, просто убил бы. «Да я сам убил бы! – мрачно думал Леший. – Если бы с моей дочерью такое случилось…» И все равно не смог остановиться. Валерии не было, но Мила! Мила все видела. Позировать больше не приходила:
– Ревнует! – сказала Кира, он и поверил.
Мила случайно видела его – сворачивала в сторону. Но однажды подошла:
– Вы! Как вам только не стыдно! Я думала, вы особенный, а вы… как все.
Он нахмурился, но не стал вдумываться, не до того было.
Уезжал как в лихорадке, боялся, что Марина почувствует. Нет, ничего, обошлось. И так показалось дома скучно, пресно, привычно, тошно – не жизнь, а тапки разношенные. Потом писатель безумный объявился. Марина на этого придурка Засыпочкина отвлекалась, и он подыгрывал: хмурил брови, сердился, изображал ревность. Хотя его и в самом деле раздражало, что она с ним возится – нашелся гений! А еще его раздражала домашняя суета, мать, следившая за ним с подозрением, и даже то, что Марина ничего не замечала! Или это ему только казалось? А иногда думал: может, ей все равно?! Жил, как пополам рвался.
А потом настал тот страшный день, когда увидел испуганную до обморока Марину и ублюдка с ножом. Чуть не застрелил сгоряча! Но как-то не прочувствовал до конца, что могло быть с Мариной, если бы он вовремя не вернулся домой. А с детьми? Словно это не на самом деле было, а так, кино. И улаживая все это дело, он еще и раздражался, что зря уходит драгоценное время, которое он мог бы провести с Кирой. Потом проснулся среди ночи от крика Марины: «Лёша, не убивай его, не убивай!» И опомнился, подумал: «Боже ж, она же не из-за себя – из-за меня мучается. Не о том думает, что могла сама погибнуть, а о том, что я мог этого козла застрелить! Что я делаю?»
Умом, сердцем понимал – надо прекратить. Но стоило вспомнить Киру – ее длинные ноги, струящиеся светлые волосы, горячие губы, маленькую грудь с розовыми сосками, перламутровую кожу, тонкие, ловкие руки с длинными пальцами – ноготочки лопаточками, такие невинные, детские, с белыми кантиками! – забывал обо всем, себя не помнил. Подсел, как на наркотик. Что-то мучительно болезненное было в их тайной близости, постыдное, и оттого особенно жгучее. А ведь даже не покраснел, когда Марине соврал, что не спали. Формально – да. Берег ее. Но все остальное…
С самого первого раза, с того поцелуя не оставляло его ощущение непрерывного и безнадежного падения в бездну. Что бы он ни делал: рисовал, играл с детьми, ел, спал, ехал в машине; с кем бы он ни был: с Мариной, с Кирой, с кем угодно – он летел вниз, вниз и вниз, как врубелевский Демон со сломанными крыльями, кувыркаясь и ударяясь о камни.
И не мог понять, как, каким образом он, патологически не выносивший никакой лжи и сам не умевший врать, оказался вдруг втянут в этот морок обмана. И не знал – случайно ли, намеренно ли оставил портрет на виду. А может, специально? Чтобы само все решилось? Положился на судьбу, потому что не мог дальше жить во лжи. На какую судьбу? На Марину! Пусть, думал, она решит как-нибудь. Но – не вышло.
И вот теперь он висел на тонкой нитке над бездной. Думал, что же делать: то ли обрезать к чертовой матери эту нить и разбиться наконец вдребезги, то ли карабкаться по ней вверх, обдирая в кровь ладони?