– Больно.
– Мало тебе! Иди.
Мало. Подумал: «Господи, пусть бы Марина так ударила, пусть бы кричала на него, тарелки била, что угодно – лишь бы простила, лишь бы все стало как раньше, а ведь сам во всем виноват, сам все порушил, сам. Самому и чинить надо. Давай, думай, зря, что ли, реставратором когда-то был, что угодно мог починить. Однажды на спор разбитую скорлупу яйца так склеил, что шовчика заметно не было, а тут – как склеишь, как?..»
Работать он не мог. Целыми днями занимался детьми, играл с ними, книжки читал, рисовал смешные картинки, гулять ходил за компанию. И постепенно Марина стала смягчаться: то волосы ему взъерошит, то руку на плечо положит, а потом, в коридоре, даже поцеловались – так осторожно, что самим смешно стало, и на миг вернулось все прежнее, как будто ничего не было, никакой Киры не существовало. И тут же раздался звонок телефонный, и еще не сняв трубку, Леший знал, кто звонит, и Марина знала, и повернулась, и ушла в глубь квартиры.
Алексей нашел ее на лоджии. Покосилась, спросила:
– Что, доложить пришел? – сурово так, как будто и не было никакого поцелуя в полутьме коридора.
– Марин, я не сказал ей пока ничего. Это нельзя по телефону, понимаешь, она звонить начнет или приедет. – И чуть было не сказал: я ее знаю, но тут же прикусил язык.
– Пусть только попробует. Ну и когда же ты ей сообщишь?
– Я… не готов пока.
А, черт! Не так сказал.
– Что значит – не готов? Все раздумываешь, что ли?
– Нет, Марин, я же сказал, что там – все! Ну не справлюсь я сейчас.
– Не справится он. А раньше-то, похоже, хорошо справлялся. – И ушла.
Он постоял, сжимая кулаки. Выругался: «Что б тебе трижды двадцать пять через колоду!» Побродил по квартире, неприкаянный, зашел к матери – та вязала что-то маленькое, разноцветное.
– Это что такое ты делаешь?
– Носочки Ванечке. Что ты вздыхаешь? Плохо?
– Плохо, мать.
– Терпи. Ничего сразу не бывает.
– А вдруг… вдруг она меня никогда не простит?!
– Простит! Любит она тебя, дурака.
– Правда? Ты откуда знаешь?
– Да она сама сказала. Я в ванную зашла, она там плачет. Ну и… поплакали вместе. Я прощения просила, что так плохо сына воспитала.
– Мама…
– Вот тебе и мама. Наладится, ничего. А ты, видно, плохо стараешься – не можешь, что ли, поласковей с ней быть, ночь-то тебе на что?
– Ну мам, что ты со мной о таком говоришь!
– Да ладно, большой уже мальчик. Седой вон, а ума нет.
– Мам, а у вас с отцом?.. – И тут же, опомнившись: – Нет, не говори!
– Ничего такого, о чем бы я знала. А чего я не знала, того и не было.
Чего не знаешь – того не существует? И задумался: может, зря? Не надо было ничего говорить? А он и не говорил – она на портрет посмотрела и сама поняла. Да и не смог бы он так жить, во лжи. Вспомнил Маринино четверостишие – когда-то, давно, она ему свои стихи давала почитать. Как там у нее: «Живу во лжи, как перепел во ржи, и привыкаю ходить по краю чужой межи…» Как перепел во ржи. А вот жила же! Пять лет прожила на чужой меже, а теперь!
Потом ему стало стыдно, что пытается свою вину на Марину переложить. Она-то никому не изменяла. Это они – что Дымарик, что он…
Самым ужасным было то, что после телефонного звонка Кира, которая превратилась было в некое отвлеченное зло, словно материализовалась, и Леший теперь все время дергался, заслышав звонок телефона, да и дверь открывал с опаской. В самые неподходящие моменты возникала перед ним коварная девчонка, и чем больше он старался избавиться от наваждения, тем назойливей мерцало перед ним бледное нагое тело и лицо с дразнящей усмешкой. И это тогда, когда с Мариной дело пошло на лад!
Однажды ночью, придя из мастерской, он почувствовал: что-то изменилось. Не так широк показался ему разделявший их океан, пожалуй, можно дотянуться! Осторожно взял руку Марины, поднес к губам – пальцы мелко дрожали. Поцеловал, она руки не отняла, и он, перевернув тонкую кисть, долго целовал запястье, где бился, торопясь, горячий пульс. Потом поцеловал сгиб руки, шею, ключичную ямку, и, придвинувшись ближе и крепко сжав ее грудь с напрягшимся соском, жадно впился губами в приоткрытый рот, ловя движения языка. «Я на тебе, как на войне» – всплыла вдруг в памяти неизвестно откуда взявшаяся строчка. Точно, как на войне! Только это была война тихая, медленная – не яростная атака, а осторожное продвижение вперед по минному полю, и каждый настороженно прислушивался к себе и к другому: а что будет, если вот тут поцеловать? А здесь – дотронуться?
Но как ни старался Лёшка быть нежным и не спешить, ее родное тепло, запах и вкус так ударили ему в голову, что медлить не было никакой возможности. Но в самую последнюю неостановимую секунду всплыла перед ним, колеблясь, как бледное пламя свечи, Кира – откинувшись на спинку кровати, бесстыдно-нагая, раздвинув согнутые в коленях длинные ноги, она сидела на одеяле и ела большой желтый персик, а сок стекал по подбородку…