Спасовав под неукротимым напором будущего президента, телеведущий робко поинтересовался его мнением о русских фашистах, которые собрались на шабаш в Краснодаре. Мол, будет ли на них какая-то управа или уже не будет? Ведь, по мнению большинства телезрителей, если нацисты придут к власти, то тогда вообще… Спаситель отечества после этого вопроса впал в натуральную истерику, помянул недобрым словом Явлинского, Зюганова, Лебедя и всех, кого смог вспомнить, и долго, выкрикивая нечленораздельные фразы, грозил кулаком неизвестно кому. Телеведущему пришлось прекратить передачу.
К вечеру обыватель понял, что зимой его ожидает голод, а также — возвращение косноязычного спасителя, поэтому опять устремился в магазины, чтобы запасти еще чего-нибудь впрок, но, увидев новые ценники, остолбенел. Даже любимая жвачка зашкалила, достигнув недосягаемой планки, вдобавок коммерческие банки, где у москвичей лежали гробовые деньги, вывесили повсеместно таблички: закрыто на дефолт.
В столице наступило всеобщее помутнение умов, похожее на эпидемию. По ночам в городе царила зловещая тишина, как в огромном морге, нарушаемая лишь истошными воплями запоздалых путников. Да еще стаи неведомых грызунов, то ли крыс, то ли сусликов, вырвавшиеся из подземелья, каждую ночь пытались прорваться от станции метро «Владыкино» к центру, сметая на пути все помойки вместе с пенсионерами, мирно дремлющими в ожидании утреннего подвоза объедков. Шикарные иномарки проплывали по улицам, подобно сумеречным глубоководным рыбам.
В разных концах города одновременно запылали пожары (чеченский след), какой-то мужик, приезжий из Тулы, расположился с грузовиком неподалеку от Лобного места и продавал пшеницу по пять рублей за ведро. Каждое утро возле него собиралась толпа, но близко не подходили, и пшеницу никто не покупал: подозрительно дешево, и мужик чудной — в красной рубахе, с голым черепом и срамной ухмылкой, как у обожравшегося рыжего кота. Лишь на четвертые сутки нагрянула спецгруппа «Вымпел», грузовик с пшеницей сожгли, а мужика, изрядно помяв, проводили в ближайший околоток.
В те же дни куда-то подевались все творческие интеллигенты, любимцы публики и властители дум. Словно диким порывом ветра, их выдуло с экранов, из радиоприемников и даже из ночных стриптиз-клубов, где они привычно обсуждали проблемы нравственного возрождения нации. Последним мелькнул в телевизоре правозащитник, бескорыстный сын независимой Чечни Сергей Адамович Ковалев, но почему-то он был в парике и бежал куда-то с авоськой помидоров. С истошным криком «Держи вора!» за ним гнались две озверевшие бабки совершенно пьяного обличья. Еще, правда, показали старца Лихачева, благороднейшую совесть нации, который привел под руку президента хоронить останки убиенного Зюгановым царя.
Внезапное исчезновение умных, скорбных, говорящих голов, всегда готовых подсказать россиянам, как им обустроиться в жизни, произвело на чувствительных москвичей еще большее впечатление, чем внезапный рывок доллара. Поползли нелепые слухи, что, возможно, эти два события как-то связаны друг с другом.
Необходимые разъяснения вскоре дал Борис Николаевич, которого специально привезли в Москву из очередного отпуска. По всей видимости, его оторвали от рыбалки, потому что мельтешащих перед ним журналистов он разглядывал отстраненно-ироническим взглядом, как мальков. И долго не мог понять, чего от него ждут. Увидев, что журналистская плотва никак не унимается, президент в своей обычной доверительной манере, грозя перстом и гримасничая, сообщил, что ночью уже звонил другу Биллу, а утром — другу Хельмуту и оба подтвердили, что Россия никогда не свернет с рыночного пути…
Мышкин прощался с Равилем с тяжелым сердцем, будто навек. Ему было неловко, что забрал у друга женщину, хотя Равиль вроде обрадовался, узнав новость. Сказал, что рад сделать подарок, но попросил не перегружать Розу Васильевну тяжелой работой.
— Она двужильная, — объяснил с загадочной усмешкой, — но светлячок в ней хрупкий. Погаснет — выкидывай на свалку. Не хотелось бы. Я ее берег. Такие бабы на дороге не валяются.
— Не сомневайся, — уверил Мышкин. — Не погаснет.
Равиль предложил ему в дорогу парочку ребят-истуканов, которые пригодятся, ежели придется отмахиваться. Качки проверенные, битые, одна мозговая извилина на двоих, на добычу кидаются, как псы.
Мышкин поблагодарил и отказался. За это Равиль его осудил.
— Напрасно, Харитон. Мы с тобой уже не те, какими были, а времена лихие. Беспредел. Иногда не грех подстраховаться. Но ты же упрямый, черт. По-прежнему только себе доверяешь. Худая привычка.
— Не в этом дело, — сказал Мышкин. — У меня ходка прогулочная. Проведать надо кое-кого. Твои батыры будут под ногами путаться.
— Как знаешь. Не пропадай, брат, опять на десять лет. Нам ведь жить не так много осталось. Управишься, возвращайся. Работа всегда найдется.
— И за это спасибо.
Обнялись и разошлись.
Роза Васильевна весь вечер и все утро куксилась, ей пришлось объяснять Равилю, почему на такое решилась. Как проходило объяснение, Мышкин слышал из соседней комнаты, где кемарил на диване. Женщина сказала:
— Я уйду с ним, Абдуллай?
Равиль ответил:
— Конечно, иди. Но почему так, Роза? Понравился тебе?
— Ты же знаешь, Абдуллай. Ты мне люб, но тебе я не нужна. А ему сгожусь. Он сам попросил.
— Не надейся на него чересчур. Сапожок к женщинам брезгливый.
— Я уже поняла.
Дальше они еще о чем-то шушукались, но Мышкин уснул, хотя ему было интересно.
Пока шли по улице, молчали. Роза Васильевна взяла с собой небольшой чемодан коричневой кожи, видно, со шмотьем. И больше ничего. Шли рядом, но как посторонние. Да они и были посторонние. Мышкин уже жалел об этой затее, нашел обузу, да как отступишь, коли слово сказано. Он, правда, надеялся, что Равиль упрется, не в привычках хана отдавать кровное, и вот — на тебе. Спихнул красотку с ладони, словно только и ждал предложения. Уже в вагоне полупустой электрички Мышкин поинтересовался:
— Чего Равиль так легко тебя отпустил?
— Наверное, надоела. Нехороша стала.
— Непохоже, чтобы надоела. Ты не из тех, кто надоедает.
— Хочешь назад отправить?
— Нет, не хочу. — Мышкин чувствовал прижатое к своей ноге тугое татарское бедро, и его маленько знобило. Такого с ним не бывало давно, может, лет пять-шесть.
— В этом Федулинске, — спросила Роза Васильевна, — у тебя есть женщина?
— Как тебе сказать. Не то чтобы женщина, но жили вместе. Дела делали. Бизнес. Потом жарковато стало, я и отчалил.
— Зачем же возвращаешься? Долг получить?
— Какой там долг. Проведать просто.
— Тогда я зачем?
— Ну, как… Все же вдвоем веселее…
Роза Васильевна подумала и извинилась:
— Прости за любопытство.
— Ничего, — сказал Мышкин.
Сошли с поезда за одну станцию от Федулинска. Эти места Мышкин знал хорошо. Грибные места. Пехом через лес минут двадцать и очутишься в Речной слободе, которая примыкает к Федулинску. В лесу свежо и мокро. Торфяники, озеро, сосновый подлесок, высоковольтная просека, устеленная сушняком, как паркетом, — все исхожено вдоль и поперек. Поразило: опят — море, и ни одного грибника. Раньше такого не бывало. Раньше лес по эту пору гудел от голосов.
На лесной тропе Роза Васильевна в своих модных туфельках то и дело оступалась, оскальзывалась, и Мышкин галантно подхватывал ее под локоток. Она его руку отталкивала. Блестела темными очами раздраженно.
— Что я, лосиха, что ли? Нельзя по-людски доехать.
Мышкин свернул с тропы, опустился на поваленное дерево. Достал сигареты:
— Садись, Роза Васильевна, отдохнем, подымим.
Женщина присела чуть поодаль, сигарету приняла.
Вдруг такая благодать на них навалилась, такой мушиный звон и колеблющееся солнечное марево, что оба как-то враз осоловели.
— Говоришь, доехать, — растроганно заметил Мышкин. — Такую красоту упустить. У тебя дети есть?
Роза Васильевна дымом поперхнулась.
— Тебе-то что?
— Вот и вижу, что нету. А зря. Женщина обязательно должна родить. Ничего, мы это поправим.