— Добрый день, Александр Александрович, — тихим голосом произнесла Марья Петровна, освещённая проникающим через оконные рамы светом.
— Добрый… как вижу, тебе уже доложили о желании отца?
— Да-с.
— И что же, ты довольна? Хочется что ли тебе таскаться в такую даль под старость лет?
— А чего бы и не поехать, если везут… вот если б не везли, а сказали, мол, топайте ноженьками, то вот тогда бы и задумался, — посмеялась. — А если всё так ладно, то чего ворошиться как кура на стоге сена? А-а? Александр Александрович?
— Простая ты, в доску. Не уж-то мнения своего нет совсем?
— Как нет?.. У всякой животинки мнение есть, значит и у меня найдётся чутка, — посмеиваясь, говорила она, застилая постель. — Думаю, если господин попросил, то просьбу его уважить надо, ежели не так, то не по-людски.
— Попросил? Может приказал?
— Нет, что Вы? Александр Сергеевич совсем реженько приказывает, если, конечно, в духе, — улыбнулась, — а так он всегда лишь с просьбою обращается. Вот сегодня утречком к себе позвал и говорит: «Марья Петровна, сопроводишь непутёвого в столицу?». А я ему: «А чего ж и не сопроводить, я и пожить с ним охотно согласна… со мной всяко сподручней». Вот он улыбнулся и пустил с миром.
— Так в чём просьба, по мне так приказ чистой воды.
— По Вам то, господин, и баран та же коза. Где ж Вы здесь такую пакость, как приказ услышали? Тут же ласково меня попросили.
Сделала акцент на последнем слове. Тут она уже закончила с постелью и принялась за комод.
— Почему же если непутёвый, то сразу я?
— А кто ж ещё? — сказала она, вытаскивая из комода аккуратно сложенные маечки белового цвета и складывая их во всё тот же чемодан. — Татьяна Александровна всегда прилежна и тиха, манера говорить её приятна старческому уху, а главное из уст её пошлость никогда не вылетит, и шалости она не вытворит, и шуточки обидной не скажет.
— Совсем расхрабрилась ты, Петровна, — спокойно указал Боровский.
Он сел на стул возле окна, прижав спину к подоконнику и повесив две ножки стула в воздух.
— Храбрость разве же нужна, когда правду говоришь? И батюшка Ваш вольную мне дал, что если Вы уж слишком размякните, то и поругать мне Вас немножечко можно.
— Как видно жизнь моя станет вдвое сложней, чем мне думалось. Но всяко лучше, нежели здесь.
— Как всегда глупости говорите, где хоть лучше, если не в доме родном… Я вот сильно тосковать буду по комнатке моей, и по батюшке с матушкой и по сестрёнке Вашей.
— Ах, делай ты, что хочешь, Петровна, только голову мою не заморачивай. Кстати, завтра мы уж отъезжаем.
— Что ж, ладно… я вот и собрать уж всё успела, — она положила чемодан подле двери и вышла из комнаты.
Боровский остался наедине с самим собой, он продолжал висеть на стуле, изредка покачиваясь. Сквозь небольшие щели сочился приятный уличный ветерок, ласкающий его открытую шею, а тёплые солнечные лучи, что нагло пробрались в помещение, грели его волосы, которые только недавно смогли привестись в порядок. От такого хорошего чувства Боровский расслабился, потерял равновесие и почти упал на ковёр, что так сильно раздражал кожу.
Время уже подходило к обеду, одному из немногих моментов, когда за одним столом собиралась вся небольшая семья. Было это из-за того, что завтрак Боровский почти всегда пропускал, так как любил понежится в нагретой за всю ночь постели, крепко прижавшись к одеялу. Оттого завтракал Боровский обычно второпях, перебиваясь тем, что ухватит из-под носа кухарок. Ужин же проходил без Александра Сергеевича, который засиживался в одном из своих кабинетов, напрочь забыв о голоде и нужде.
Боровский слез со стула и рухнул на скрипучую кровать, маясь от наплывшей тоски. Он достал из ящика имеющиеся у него труды Фихте и медленно стал просматривать страницы, пытаясь насытить досуг. Прошло какое-то время, и обед уже начался, да и голод Боровского подступал, подавая сигналы, но из-за нежелания видеть безразличную физиономию отца перед отъездом, он решил пересидеть. Поэтому до самого вечера он провалялся в постели, перечитывая запыленные томики под симфонию своего желудка. Не в силах более терпеть эти мерзкие звучания, он с головой погрузился в книги, но скука в конец переполнила его, и чтение перестало приносить всякое увеселение, оттого Саша поглубже зарылся в подушку и предался сну в диком ожидании рассвета.
«Что это? Небо?».
Внезапно Боровский открыл глаза, и перед ним предстало неизвестное пространство, со всех сторон окружённое небесной стеной, растекающейся голубыми оттенками. Словно палитра, это небо полнилось бирюзовыми пятнами, создающими неповторимый образ того самого лёгкого неба, под которым можно спокойно развалиться на сочной мураве, приглядываясь к муравьиному быту. Он задрал голову и увидел как беспечно плавали пухлые облака с выпирающими боками. А под его ногами, обутыми в лакированные туфли, которые очень сильно напоминали отцовские, разносилась рябь. Казалось, что он твёрдо стоит на этой водной глади, отражающей бесконечный небосвод, словно на земле. Посмотрев на эту зеркальную воду, он увидел лицо, но какое-то непривычное, будто бы ему вовсе не принадлежащее. На чужих волосах уже пробивались седые пряди, а лоб покрывался морщинистыми волнами, с щёк пропал юношеский румянец, сменившийся небрежной бритостью, придающей образу некой привлекательности и памятности. Некогда красивое подтянутое тело стало худощавым тростником с костями, обтянутым кожным мешком. А главное достоинство — чёрные глаза, что раньше светились и полнились надеждами, потускнели и были совсем безжизненными. Потрескавшиеся губы медленно шевелились и будто шептали. Боровский нагнулся и, навострив уши, попытался услышать, что молвит ему это отражение. Может, он расскажет ему тайны? Может, напутствие? А быть может и предостережение? Или просто глупую шутку? Он закрыл глаза, полностью отдавшись чуть слышимым колебаниям в воздухе.