Рос мой брат тихим и сосредоточенным ребенком, как будто вне мира сего, так что еще кормилица называла его «унывненький». Однако очень рано в нем начала складываться порывистая, нервная, поэтичная натура матери, характер, который он унаследовал в большей мере, да и внешностью он был похож на нее. Наряду с ранней задумчивостью, он с детства поражал окружающих необыкновенной памятью (особенно на стихи), вдумчивостью и интересом к отвлеченным вопросам. В обществе же сверстников наш Леша всегда играл первую скрипку и был с самых ранних лет инициатором всяких игр и забав. Лет 3 он перенес скарлатину. В эту пору отец наш уже приехал (в 1888 г.) в Петербург и занял место старшего врача на тогдашнем Путиловском заводе. В 1891 г. он вторично женился на племяннице известного художника Ольге Владимировне Сверчковой. От этого брака у отца было еще трое детей. Жили мы сначала в Екатерингофе, а затем на Фонтанке и на Садовой в районе Покрова, садик которого был обычным местом наших ежедневных прогулок с гувернанткой. Лет 5-6 брат хорошо умел читать (прекрасно говорил по-немецки) и любил рисование. Уже на 8 году он сочинял длинные рассказы из индейского быта, иллюстрируя их рисунками, полными своеобразного движения и замысла. Увлечение индейцами по романам Купера, М<айн> Рида, Буссенара и Жюль Верна сменилось страстным увлечением Наполеоном I. В этом отношении очень характерно его юношеское стихотворение «Ватерло», где так сказался этот детский восторг. С небывалой для ребенка эрудицией он говорил о его походах, разбирал военные планы и стратегию и умел, как и всё, что он делал, окружать ореолом обаяния и величия любимого им героя. Вообще его всегда тянуло всё «героическое». Он любил рассказы про рыцарей. Его мистическое воображение населяло величественными образами развалины замков, которыми он разрисовывал свои бруллионы, любил мечтать «о подвигах, о доблести, о славе»… и всё это ребенком, что теперь называется, «дошкольного периода». Постоянно он что-то писал, рисовал, был полон каких-то грез. Вместе с тем он был рассеянным и точно ничего не различал во внешней жизненной обстановке. С детства это был романтик и поэт-философ совершенно особого склада. Отчасти это объяснялось еще его необычайной близорукостью, наследованной от матери, в роду которой это было характерной чертой. Однако он любил и бегать и поиграть со сверстниками, и тогда весь отдавался игре, как будто умышленно отгоняя от себя какую-то надвигавшуюся на него, 8-летнего ребенка, не то тоску и угнетенность, не то болезненную пытливость духа. Какая-то грусть чувствовалась в нем всякий раз, когда он задумывался, и казалось, нужно было усилие, чтобы ее стряхнуть. Эта грусть, «меланхолия», в сущности была основным мотивом или канвой его жизни, и я помню, что когда он уже взрослым, бывало, встряхивал своими длинными волосами, у меня было всякий раз какое-то болезненное ощущение за него, что он именно стряхивал какие-то неотвязные думы, которые мучают его мозг и сердце. Повторяю, что любил он всё героическое, и в этом смысле ему нравилась, как часто вообще мальчикам, игра в войну. У него были тысячи прекрасных оловянных солдатиков (их привозили тогда в магазин Цвернера из Нюренберга) и он лет до 12-13, с увлечением и тонкой стратегией, проводил за игрой с ними иногда целые дни. Лучшим другом его детства и юности был младший сын Клавд<ии> Карл<овны> Э<нгельгардт> Юрий, ровесник ему. С этим Юрой связана в дальнейшем вся его жизнь. «Гурман и сибарит – живой и вялый скептик», как он его характеризовал в одном стихотворении. Несмотря на разность их характеров, они нежно любили друг друга, и брат ни в чем от него не таился. Иначе было несколько со мной – он был более скрытен, и, б<ыть> м<ожет>, потому, что мы были не только очень близки друг другу, он с необычайной для ребенка, мальчика, а потом и взрослого деликатностью скрывал от меня всё, что могло бы меня огорчить. Привязан же он ко мне был необычайно, и хоть иногда мы и дрались с ним детьми, всё же наша взаимная дружба и любовь были самым сильным чувством нашей жизни.