оэт и философ, очень привлекательный и с виду, он имел большой успех у женщин и имел то, что называется немало романтических переживаний. Всегда оставаясь рыцарем и поэтом, всё же увлечения его были довольно мимолетны и полны какой-то неврастении. Бурный 1904 год застал его еще в 8 кл<ассе> гимназии, где он был душой всякого брожения и протеста, часто необоснованного и наивного, но бывшего результатом общих влияний тех дней. Событие 9-го января глубоко потрясло его. Припоминаю, что, кажется, еще в это время (он часто вспоминал) какая-то цыганка предсказала ему, что «в нем будет три пули и он не проживет до 30 лет». При его мистической склонности к неизвестному и неразгаданному (впоследствии он интересовался даже хиромантией и «гороскопами»), это предсказание как будто глубоко запало в его душу. А сбылось оно в точности. В 1905 г., сдав выпускные экзамены, он уехал к нам в усадьбу «Волма», где жила уже вся семья. Он очень любил сестру Ирину (р. 1897 г.) и маленького тогда еще брата Льва (р. 1899 г.), которым рассказывал увлекательные сказки. Нужно, однако, сказать, что у него было странное свойство передавать свою затаенную грусть, даже в этих ребяческих сказках, и как-то захватывать или заражать своих слушателей каким-то пессимизмом. На нервных натурах это особенно сказывалось, о чем впереди еще. В «Волму» обычно съезжалось много родственной нам молодежи, жило и семейство художника Малышева (это был друг писателя Гаршина), старшие сыновья которого – наши ровесники – были с нами очень дружны и мы их любили. Гостили и другие товарищи. Иногда мы ездили в «Волму» и зимой на каникулы. В 1905 г., по окончании гимназии, пробыв недолго в «Волме», брат уехал в Крым, а оттуда на обратном пути заехал в деревню к тетке нашей Э<нгельгардт>, в «Буду», а от нее в конце июля брат решил съездить погостить к своему товарищу Ювенальеву, в той же Могилевской губ. около ст. Копысь. Несмотря на общее отговаривание, он взял с собой охотничье ружье. Нужно сказать, что он до того времени никогда не охотился, а при его близорукости и рассеянности желание его всем нам a priori казалось опасным. Действительно, 6-го августа 1905 года он, войдя в лодку с заряженным ружьем, положил его поперек лодки, которую начал сталкивать в воду. Почему-то произошел выстрел и весь заряд попал ему под колено. Пока вызвали врача (за 30 верст), перевязку сделал неумелый фельдшер; пока поспел я, которого брат (из «Буды») вызвал телеграммой, а это случилось уже 8-го, у него сделалось гангренозное воспаление в ране, и муки и страдания в условиях деревенского ухода были невероятные. В карете брата повезли за 60 верст в г Могилев, с фельдшером; ехали еще я и наша бывшая воспитательница О. К. Корф. В Могилеве для спасения жизни пришлось срочно сделать ампутацию правой ноги, 11-го авт., немного выше колена, что было для него и для нашей семьи страшным ударом. Ему в эту пору было 18 лет. В Могилев приехал наш отец, не поспев к операции, и когда непосредственная опасность для жизни миновала, мы с отцом перевезли брата в Петербург, в Александровскую общину, к проф. Е. В. Павлову. Физически он очень страдал; у него были сильнейшие припадки, он бился и жаловался на боли в отсутствующей части ноги, причем консилиумы лучших врачей не могли облегчить эти страдания. Морально же брат удивительно твердо переносил свое несчастие. Когда проходили припадки – шутил, читал, принимал гостей и друзей. Помню только один раз, как-то на мой вопрос еще в Могилеве, не надо ли ему чего-либо, он, вздохнув, сказал: «ничего не хочется – ни пить, ни есть, ни жить». Вообще же за эти годы, протекшие со дня этого события – он никогда и никому не пожаловался на свою судьбу. «Надменность гибнущих – не звякать нежным звоном», – пишет он в одном из своих стихотворений. Отчасти это было из природной гордости, а отчасти, думается, что он как-то так исключительно жил «отвлеченным», что это земное несчастие было только одной из сторон, и притом не главной, его тосковавшего духа. Как будто постоянное горе, лежавшее на дне сердца его, было таким большим, что всё в сравнении с ним было временным и не столько заметным, но автобиографически всё же звучит его «Судьбою с юности жестоко обделен»… Вскоре ему сделали протез, по тем временам прекрасный, и он очень быстро научился ходить, почти не хромая, а впоследствии ходил даже без палки. Год этот ознаменовался еще одной болезнью — в ноябре он заболел аппендицитом и снова лежал в той же общине. Как только он начал поправляться и выезжать, он немедленно, хотя еще на костылях, а потом и с протезом уже, стал ездить в университет, не столько еще на лекции, сколько захваченный сходками и всей студенческой жизнью того времени. Обычно я его сопровождал. В это время он состоял студентом филологического факультета. В это время он состоял студентом филологического факультета. Достаточно оправившись, с осени 1906 г Алексей Константинович решил жить «по-студенчески», самостоятельно, и переехал в тогдашний «Латинский квартал» в Петербурге – на Васильевский остров. Здесь он снял комнату на 9 линии, а в соседней поселился его большой приятель Н. М. Карамышев. Здесь брат окунулся в соц<иал>дем<ократическую> атмосферу студенчества и отчасти рабочих кругов, его захватили и вольная, «не семейная жизнь», и годы этой совместной жизни, а впоследствии – просто дружба с Карамышевым, отмеченные своего рода студенческими дебошами, на которые особенный мастер был Карамышев. К этому времени относится его знакомство с П. А. Красиковым. Однако на брате всегда тяжело сказывалась всякая такая вечеринка или попойка, так как чувствовалось, что он искал искусственного веселия и дурмана, но происходило обратное – и у него это «vin triste» переходило часто в какое-то трагически тяжелое состояние. Многие не понимали его, осуждали или пользовались отчаянием этих минут, но надо было хоть раз видеть его в такой тоске, которую он не мог уже сдержать, чтобы понять, какую скрытую, душевную муку постоянно переживал он.