6
Дело клонилось к вечеру, когда Фрэнни подошла к тому месту, где ее отец терпеливо полол горох и бобы. Она была поздним ребенком, и сейчас ее отцу пошел уже седьмой десяток. Ее мать уехала в Портленд за белыми перчатками. Лучшая подруга Фрэн, Эми Лаудер, выходила замуж в начале следующего месяца.
Фрэнни откашлялась.
— Нужна помощь?
Он повернулся к ней и усмехнулся.
— Привет, Фрэн. Что, застала меня врасплох?
— Похоже на то.
— Твоя мама уже вернулась? — Он неопределенно нахмурился, но потом его лицо прояснилось. — Да нет, все в порядке, она ведь только недавно уехала, верно? Конечно, помоги немного, если хочешь. Главное, не забудь потом умыться.
— Руки леди выдают ее привычки, — с легкой насмешкой произнесла Фрэн и фыркнула. Питер попытался неодобрительно нахмуриться, но не особо преуспел в этом.
Она опустилась на соседней грядке и принялась полоть. Вокруг чирикали воробьи, а с шоссе N1, меньше чем в одном квартале отсюда, доносился постоянный гул движения. Он, конечно, еще не достиг той силы, которую приобретет в июле, когда почти ежедневно между ними и Киттери происходит катастрофа, но с каждым днем он усиливался.
Питер рассказал ей о том, как прошел день, и она задавала ему нужные вопросы и кивала в нужных местах. Погруженный в работу, он не видел, как она кивала, но краешком глаза замечал, как кивает ее тень. Он работал слесарем на большой сэнфордской фирме по производству автомобильных запчастей, самой крупной к северу от Бостона. Ему было шестьдесят четыре года, и скоро должен был пойти последний год его работы перед уходом на пенсию.
Питер Голдсмит был недоволен службой социального обеспечения. Он никогда не доверял ей, даже раньше, когда система еще не начала трещать под ударами экономического спада, инфляции и безработицы. Не так уж много демократов было в Мэне в тридцатых и сороковых, — сказал он дочери. Но ее дедушка был демократом и уж точно сделал демократа из ее отца. В лучшие дни Оганквита это превратило их в своего рода парий. Но у его отца была одна поговорка, которую он повторял с упорством, столь же несгибаемым, как и республиканская философия Мэна: Не доверяй сильным мира сего, ибо и сами они, и их правительства вздрючат тебя, и так будет до скончания века.
Фрэнни засмеялась. Ей нравилось, когда отец разговаривал с ней так.
Ты должен доверять самому себе, — продолжал он, — и пусть сильные мира сего катятся своей дорогой вместе с теми людьми, которые их выбрали. В большинстве случаев эта дорога не слишком хороша, но все обстоит нормально: они стоят друг друга.
Он продолжал говорить о том, о сем, и его голос звучал приятно и успокаивающе. Тени их удлинились и двигались по грядкам вперед них. Все это приносило ей облегчение. Она пришла сюда сказать нечто, но с раннего детства она часто приходила сказать и оставалась, чтобы слушать. Ей не было с ним скучно. Насколько она знала, никому не было с ним скучно, разве что ее матери. Он был прирожденным рассказчиком.
Она осознала, что он перестал говорить. Он сидел на камне в конце своей грядки, набивал трубку и смотрел на нее.
— Что у тебя на уме, Фрэнни?
Мгновение она смотрела на него неуверенно, не зная, как начать. Она пришла, чтобы сказать ему, но теперь не была уверена, что сможет сделать это. Молчание повисло между ними, разрастаясь все больше и больше, и наконец расширилось до размеров пропасти, которую она не могла больше выносить. Она прыгнула.
— Я беременна.
Он перестал набивать трубку и просто посмотрел на нее.
— Беременна, — повторил он так, словно никогда не слышал этого слова раньше. Потом он сказал: — Ну, Фрэнни… это шутка? Или такая игра?
— Нет, папочка.
— Подойди-ка ко мне и сядь рядом.
Она послушно повиновалась.
— Это точно? — спросил он ее.
— Точно, — сказала она, а потом — в этом не было и следа наигранности, она просто ничего не могла с собой поделать — она громко разрыдалась. Он обнял ее одной рукой. Когда слезы понемногу начали иссякать, она задала вопрос, который беспокоил ее больше всего.
— Папочка, ты по-прежнему любишь меня?
— Что? — Он посмотрел на нее удивленно. — Ну да, я по-прежнему очень люблю тебя.
Она снова разрыдалась, но на этот раз он предоставил ее самой себе, а сам принялся раскуривать трубку.
— Ты расстроен? — спросила она.
— Я не знаю. У меня никогда раньше не было беременной дочери, и я толком еще не уверен в том, как это следует воспринимать. Это тот самый Джесс?
Она кивнула.
— Ты сказала ему?
Она снова кивнула.
— Ну и что он говорит?
— Он говорит, что женится на мне. Или заплатит за аборт.
— Женитьба или аборт, — сказал Питер Голдсмит и затянулся трубкой. — Малый не промах.
Она посмотрела на свои руки. Грязь забилась в небольшие морщинки на костяшках и под ногти. Руки леди выдают ее привычки, — услышала она внутри себя голос своей матери. Мне придется выйти из церковной общины. Беременная дочь. Руки леди…
Ее отец сказал:
— Я не хотел бы совать нос не в свое дело, но все-таки он… или ты… вы соблюдали какие-нибудь предосторожности?
— Я приняла противозачаточную таблетку, — сказала она. — Но она не подействовала.
— Ну тогда здесь нет ничьей вины, разве что ваша общая, — сказал он.
— И я не могу обвинять тебя в чем-нибудь, Фрэнни. В шестьдесят четыре забываешь, что такое двадцать один. Так что оставим разговоры о вине.
Она почувствовала огромное облегчение. Ощущение было немножко похоже на обморок.
— Твоя мама найдет, что сказать тебе о вине, и я не остановлю ее, но я не буду с ней заодно. Ты понимаешь это?
Она кивнула. Ее отец больше уже не пытался возражать матери. Только не вслух. Все дело было в ее язвительности. Он однажды сказал Фрэнни, что когда ей перечат, то ситуация иногда выходит из-под контроля. А когда ситуация выходит из-под контроля, то она может сказать такое, что зарежет человека без ножа, а пожалеет она об этом только тогда, когда будет уже слишком поздно залечивать рану. Фрэнни подумала, что, вероятно, много лет назад перед ее отцом стоял выбор: продолжать сопротивление, что неминуемо приведет к разводу, или сдаться. Он предпочел второе — но на своих собственных условиях.
Она спросила спокойно:
— Ты уверен, что в этой ситуации ты сможешь остаться в стороне, папочка?
— Ты просишь меня занять твою сторону?
— Я не знаю.
— Что ты собираешься со всем этим делать?
— С мамой?
— Нет. С собой, Фрэнни.
— Я не знаю.
— Выйдешь за него? Вдвоем можно жить на те деньги, что и в одиночку. Так говорят, во всяком случае.
— Не думаю, что смогу сделать это. Мне кажется, я разлюбила его, если вообще любила когда-нибудь.
— Ребенок? — Трубка его хорошо раскурилась, и в летнем воздухе разлился сладкий запах дыма. В саду сгустились тени и загудели сверчки.
— Нет, дело тут не в ребенке. Это случилось бы и так, и так. Джесс…
— Она задумалась, пытаясь определить, что же все-таки не так в Джессе, что-то, на что сейчас она может не обратить внимания в этом порыве, к которому вынуждал ее будущий ребенок, порыве решать и действовать, стараясь выбраться из-под угрожающей тени ее матери, которая сейчас покупала перчатки на свадьбу лучшей подруги детства Фрэн. Что-то, что сейчас можно похоронить, но что тем не менее будет беспокойно ворочаться под землей шесть месяцев, шестнадцать месяцев или двадцать шесть лишь для того, чтобы в конце концов подняться из могилы и наброситься на них обоих. Жениться в спешке, раскаиваться всю жизнь. Одна из любимых пословиц ее матери.
— Он слабый, — сказала она. — Точнее я не могу объяснить.
— Ты не можешь доверить ему себя, Фрэнни?
— Да, — сказала она, думая о том, что ее отец ближе подобрался к тому, что она хотела выразить. Она не доверяла Джессу, который происходил из богатой семьи и носил синие рубашки. — Джесс хочет, как лучше. Он хочет поступить правильно, это действительно так, но… Два семестра назад мы пошли на вечер поэзии. Его устраивал человек по имени Тед Энслин. Зал был переполнен. Все слушали очень торжественно… очень внимательно… так, чтобы не пропустить ни одного слова. Ну а я… ну ты же меня знаешь…