лишает ее всякой надежды, не просто вычеркивает и отталкивает — уничтожает,
давит, как сапогом гусеницу, причем, не замечая, что Мила совсем не она.
— Не для меня, — бросил Санин и отвернулся от Осиповой. Вновь уставился в
дверной проем.
Тихо стало. Мужчины переглянулись и, кивнув Николаю ушли, а Мила так и осталась
сидеть будто приморозило — потерянная, расстроенная и растерянная.
— Так не бывает. Ты все равно забудешь ее, — прошептала, уверяя скорее себя.
Санин не стал спорить о том, чего не знает:
— Может быть.
А это уже была надежда.
Женщина приободрилась. Встала напротив него, руки на груди сложила:
— Я готова ждать. Я готова забыть гордость и признаться тебе, что давно, как
только увидела тебя, люблю…
— Не надо, — отбросил щелчком окурок капитан.
— Что не надо? — нахмурилась Осипова.
— Ни любить, ни гордость забывать.
У Милы руки опустились:
— Почему ты такой трудный?
— Обычный. Просто мы разные с тобой. Абсолютно.
— Ну и что?
— Ничего.
Действительно — ничего — ни в глубь, ни вширь.
Коля оглядел ее — красивая, но чужая.
— Тебе пора.
— Проводишь?
Мужчина улыбнулся, пряча взгляд — хорошая уловка, но глупая — ничего не значащая.
Связисты жили буквально в двух шагах от штаба.
— Почему нет?
Вышли на свежий воздух и заметили переминающегося у березки бойца. Молоденький,
максимум шестнадцать лет:
— Уберешься там, Миша, хорошо? Если из штаба свяжутся, позовешь. Я здесь.
Паренек кивнул и пошел в землянку, а Мила посмотрела на капитана:
— Ординарец?
— Да. Мальчишка совсем. Прибился к Ефиму и не уходил. Убьют, жалко. Вот я и
взял его к себе.
— Жалостливый ты. Мальчика пожалел, а меня? Неужели ничуть?
Коля молчал, посчитав вопрос риторическим.
— Тяжелый ты человек, капитан, — сказала понуро. Повернулась к нему у избы,
где связисты располагались и девочки из санбата отдыхали. — А скажи мне, какая
она? — спросила вдруг.
Коля задумчиво посмотрел в темноту и пожал плачами: не объяснить не в двух
словах, ни в десяти. Но даже если сподобится, это будет что-то значить только
для него.
— Может, ты ее себе выдумал? — прошептала, потянувшись к нему, словно
надеялась — так и есть. Все это бравада, а любит он ее, и сейчас обнимет,
поцелует.
— Спасибо за вечер. Спокойной ночи, — сказал Николай и пошел к себе.
Мила ревела навзрыд, мяла и била кулаками подушку.
Клава, сменщица Осиповой, Света и Аня, медсестры, сидели как три матрешки и
смотрели на истерику подруги, не зная, что делать.
— Может, капель каких? — шепотом спросила Клава.
Света уверенно мотнула головой — не поможет.
— По щекам нахлопать, — предложила Аня.
— Она тебе нахлопает, — бросила Мятникова и решительно встала, взяла кружку,
почерпнула воды из ведра. Подошла и вылила ее на подругу. Осипову подкинуло. Она
с минуту таращилась на Свету, беззвучно открывая рот. И сникла, оттерла лицо,
всхлипнула.
— Санин? — спросила девушка.
Мила кивнула. Минута и опять слезы из глаз брызнули:
— Не могу без него! Всю душу выел! Ну, чем я плоха? Ну, скажи, что не так?
— Все так, — переглянулись девушки.
— Ты очень красивая, — заверила Клава.
— А чтоб ты понимала, пигалица! — взвыла Осипова и уткнулась снова в подушку.
Клавка — девчонка — соплячка, а туда же, судить! Только курсы закончила, а школу
летом! Что она может знать, понимать в любви?!
— Страсть-то какая, девочки, — мечтательно протянула Аня. — Мне б вот так
влюбиться. Чтобы до одури, до искр из глаз, до таких же истерик!
Света снисходительно глянула на нее — куда тебе, худющей да конопатой?
Посмотрела на себя в зеркало, поправила прическу: другое дело.
И легла на кровать, вытянулась, уставившись в потолок:
— Хватит реветь. Никуда твой капитан не денется, окрутим, — и пропела. — "Губы
твои алые, брови дугой, век бы целовала бы, ой-е-е-ей. Век ты будешь мой, мой.
Никуда не денешься, ой-е-е-ей!"
Мила притихла.
А что она, правда? Не конец света. Все еще будет: справится, влюбит.
Николай слушал, как сопит ординарец, и грыз карандаш, пол ночи пялясь в чистый
лист бумаги.
Он писал домой:
Я привык к войне. Абсурдно звучит, но это так.
Я не знаю, что будет через минуту, не то что час, но даже если придется умереть,
мне будет жаль лишь одного — я мало сделал для победы, я не увидел, как сдох
Гитлер, как выкинули его зверей с нашей Родины.
Если ты помнишь, мы с Сашей ехали в Брест, к Вальке. Не знаю, жив ли он, но
думаю, что нет. То, что там было — ад, Валюша. Немцы брали в кольцо, давили
техникой вооруженных только винтовками людей. Никто ничего не понимал, и как не
было тревожно перед войной, ее все равно никто не ждал. Невозможно быть готовым
к такой беде. Командиры стрелялись, погибали, некоторые не получив вовремя
инструкций, не знали что делать. А ведь сделай что не так — расстрел. Ты же
знаешь, как «весело» жилось в том же тридцать седьмом.
Там, в Белоруссии, ложились дивизии. Дело до абсурда доходило. Танковый взвод,
например, оказался в лесу на ученьях, а танки стояли на платформе на станции, их
не успели разгрузить. Или у наших не было боеприпасов, а с ружьями и шашками
против танков идти можно, но недолго и без толка.
Да, что говорить? Мы с Саней тоже ничего не понимали, все ждали — жахнут наши,
пойдут в бой, но вместо этого видели, что кругом немцы, в какие-то считанные
часы они были везде, куда бы мы не шли. В небе ни одного нашего самолета, только
их мессеры. Они бомбили даже составы с гражданским населением.
Так и мы попали под бомбежку.
Ты бы видела, что там творилось. Четыре утра, весь поезд спал, а по нему лупили
немецкие асы. Дети, женщины бежали в панике, а по ним строчили очередями.
С нами ехали две поразительные девушки, совеем юные, одну убило сразу. Вторая…
Ее зовут Леночка, Валюша. Не знаю, как случилось, какой рок свел нас вместе, но
я и рад и не рад тому. Эта славная, удивительная девочка стала для меня чем-то
большим, чем сама жизнь. Мне кажется я и жил, чтобы встретить ее… и умер,
когда она погибла. И некого винить кроме себя, но есть, кому мстить за ее смерть,
за смерть Сашки… Его ты знаешь. Шалопут, но друга вернее я не встречал.
Эти два, самых дорогих для меня человека, остались там, в Полесье, а я жив…
Пытаюсь справиться с горечью потери, но не могу. Душу выедает боль и тоска, вина,
за то, что ничего не смог сделать.
Не обсказать всего, что было, как давили нас и утюжили, как давят сейчас. Прошло
каких-то семь месяцев с начала войны, а у меня чувство, что прошло семь лет, и я