— Через два дня — все, — заулыбался.
Коля зубами скрипнул от зависти. Раскрыл треугольник, гоня хмарые мысли.
Ну, вот и занятие: прочитать, перечитать, ответ написать.
Через две недели Николая выписали. На передовую вернулся, как домой.
Харченко с Семеновским чай пили, когда Санин ввалился.
— О, привет! — протянул руку Валентин, пожал. — Как оно? Смотрю, отдохнул —
рожу квадратиком отъел. Ты глянь, Владимир Савельич.
— Так режим-с, Валентин Григорьевич, — усмехнулся мужчина, доставая третью
кружку для прибывшего. — Каша, сон и медсестрички.
— Да ладно вам, — улыбнулся Николай балагурам. Рад был их видеть, как мать
родную. — Не дай Бог вам.
— О! Эт точно, — засмеялся Харченко. Фляжку достал, тряхнул. — Со свиданием?
— Отчего нет?
— Дело, — разлил спирт, выплеснув остатки чая из своей кружки на земляной пол.
Коля выпил и, взгляд почувствовал — у рации Мила сидела.
— Пойду, — сказал, поднимаясь. Сидеть с мужиками тут же расхотелось, в
предчувствии, что влезет сейчас связистка, шпильки вставлять начнет. — Как там
у нас?
— Неспокойно, — протянул, закуривая Семеновский. — «Язык» нужен.
Санин хмыкнул:
— Понял.
— На, бойцам отдашь. Свежая пресса, — хлопнул на стол стопочку газет
Семеновский. — Полит просвещение.
— Ага.
— Не «ага», а дело политически важное! — выставил палец. — К наступлению
готовимся, товарищ капитан. Читаем, потом прихожу — обсуждаем. А то знаю я вас,
выдай — не читанные на самокрутки уйдут.
Коля улыбнулся — есть такое. Сгреб газеты и пошел.
Вот и вернулся.
Глава 21
Осень слякотная выдалась. Лена окрепла, в груди так и болело, но с этой болью
она свыклась уже. Одно давило — бегает уже, а на задания не пускают. А ведь худо
вокруг — немцы молодежь в Германию угонять выдумали, плакаты развесили яркие да
зазывные. Перемыст принес один, с забора в деревне содрав, и долго матерился,
показывая, что фрицы-паскуды повыдумывали.
— Вот как пить дать, обернется вся эта малява ярмом на шею. Фашисту верить,
себя не уважать.
— А что, верят? — покрутила плакатик девушка.
— По всякому, — влез Петя Ржец. — Кто-то думает, медом им в Германии помазано
будет, завербовался. Кто-то, как девчата из нашего села, в разбег кинулись, Ганя
с Симой у Матвея кантуются на заимке. Заходил — в отряд просятся.
— Как там дед Матвей?
— А чего ему? Места глухие, немец не суется, а полицаи — свои. Им на заимку
вовсе соваться резону нет — чего не видели?
— Свои полицаи, ну надо же, — скривилась.
— Между прочим, троих я знаю. В отряд хотят, а боятся. Ты б поговорила с
командиром, — зыркнул смущенно.
— Я? — удивилась девушка. — С какой радости?
— Я тоже их знаю, если ты о тех, что на болоте окопались, — бросил Перемыст. —
Из местных, ребята. Пока в службе охраны были, в деревне сидели — одно название,
что полицаи. А после их в полевую жандармерию отписали да нас по болотам ловить
поставили. Ну, те и драпанули.
— И что, им орден за это?
— Ну, чего жалишься опять? Не Пчела — крапива прямо. Меня вон, как тогда
оглушенного на поле повязали да в лагерь кинули, насмотрелся. Ни воды, ни еды,
жара, потом холод, дождь, снег, колючка и тысячи полудохлых солдат. Вши вон с
голодухи ели. Ты на голой земле спишь, а рядом труп, околел кто-то. Так и лежит.
День лежит, два.
— Ты мне это к чему? — тяжело посмотрела на него Лена.
— К тому, что подыхать, как скоту не больно хочется. Одно желание — выбраться
за колючку подальше от трупов, вшей, смрада, голода и холода. Хитрость это,
нормальное желание жить.
— Вот ты и…
— Вот я и ага! Холод, осень, маму, Бога. Околеть втупую и собака не спешит. К
нам вон пришли: "кто служить немцу хочет"? Я не хочу, а вот жить хочу, и
поквитаться тоже. И согласился. Вышел, отлежался, отъелся и вас искать. Хорошо,
ты мне попалась, а вот пацанам на болоте никто не попался. На заборах-то не
пишут, где партизаны, — усмехнулся.
— Кому надо, находят, — заметил Петя.
— Не всем везет. Кто-то пулю находит.
— Нам трусы не нужны.
— Причем тут трусы? — поморщился Антон. — Боятся, что в расход пустят за сам
факт вступления в полицию. Меня вон тоже чуть не пригрели пулей. И до сих пор
колете глаза. А я хуже вас воюю или может, трус?
Парень молчал — нечего ответить.
— Нет, ну, чего замолк? Скажи — я трус? Может, подвел отряд? Может провокатор?
Может…
— Да хватит тебе, — поморщилась Лена. — Завелся.
Перемыст смолк, но, судя по взгляду, много что еще сказал бы.
К костру Прохор подошел, прикурил от уголька, Антону кивнул: пошли.
— Захарыч, меня возьми, — попросила Лена. — Ну, что сижу, угли сторожу?
Мужчина усмехнулся, оглядев ее и, согласился:
— Ладно, бедовая.
Девушка вскочила: наконец-то дело!
И двинулись втроем к отделению, Прохор по дороге Лене суть задания рассказал:
— Согнали, короче, немцы, молодых с деревень, в вагонах в тупике закрыли. Три
дня стоят, сегодня их в Германию двинули.
— Задание: остановить состав, фашистов отправить к праотцам, детей по домам.
— Ну, по домам или куда — сами пусть решают. Намаялись, поди, уже, за три дня
голодухи, впредь попасться не захотят.
Бойцов подняли и к железнодорожному полотну пошли.
Когда к насыпи вышли, Гена мины установил под рельсами. Ждать оставалось.
— А если дрезина пройдет? — спросила Лена.
— Шел бы состав с техникой или военными частями, обязательно бы прошла,
осторожен немец стал. А состав с рабами он беречь не станет.
— Тех, кто в вагонах не при взрыве, так в бою задеть может.
— Может, — кивнул Прохор. — Но выбор не велик, девонька.
— Это точно, — вздохнула. Сползла по насыпи, в кустах затаилась. Перемыст
рядом лег, растянулся, травинку в рот сунул, поглядывая на Лену.
— Чего? — бровь выгнула.
— Так. Дрозд узнает, что на задание с нами ушла, уроет.
— Боишься?
— Нет. Понять все не могу, чего он как пес цепной. Нормальный мужик ведь был.
— Мы все когда-то нормальными были, — нахмурилась девушка, взгляд отвела.
Травинку сорвала, мять в пальцах начала в раздумьях. — Хотя, если честно, мне и
не вспомнить, какими мы были. Знаю, что были и все.
— А я помню, — странно посмотрел на нее. — Девчонка совсем была, а теперь…как
волчиха матерая. А нутро все едино дитячье. Глаза у тебя были, — головой
покачал. Улыбаясь воспоминаниям. — Утонуть в них можно было, пропасть наглухо.
А сейчас смотришь и… тошно делается. Ты как в душу смотришь, а в ней за этот