Лет десять назад я познакомился с Бейрутом. Предо мною высился многоэтажный западный город. Каир, Дамаск, Кувейт обретают западный облик гораздо быстрее, чем им того хотелось бы. Мусульмане давно уже разделались со всеми своими мистиками и отшельниками-аскетами, а теперь все спрашивают, эффективна ли еще исламская религия и не будет ли она постепенно разрушена последствиями и воздействиями современной мысли. Всего только тридцать лет назад все еще думали, что встреча Запада и Востока будет плодотворной и что она поможет западному миру обрести заброшенные, потерянные, забытые духовные традиции. Произошло обратное. Западным становится Восток, который, все более приближаясь к Западу, поворачивается против Запада: СССР, Китай, а скоро и объединенные арабские государства—эти омоложенные империи поднимаются против тех, кто прививал идеологии и давал средства борьбы с осажденным Западом; именно теперь-то и происходит настоящая западная колонизация в ущерб самому Западу. Деколонизация их же и колонизирует. Я говорю как христианин, пусть скверный, но все же христианин. Неужели вы не видите, что происходят удивительные вещи, неожиданные и в то же время предусмотренные, задуманные? Совсем недавно я говорил, что социализма с человеческим лицом быть не может. Мне хотелось бы уточнить, что скорее быть не может социализма без божьего лика.
Самое же удивительное—это то, что только на Западе ныне дозволена свобода духа, вопреки всем условиям и в плачевных условиях.
В Советской России была разрушена целая культура, вся иудейская, талмудистская, хасидическая духовность. Едва терпимы, только сиди и не показывайся, в настоящее время и православные христиане. Солженицын, Буковский и другие великие герои русской духовности, культуры, литературы — верующие. А коль скоро они верующие, их запирают в психиатрические лечебницы или же просто ликвидируют. На Руси возрождается святость, но государство бдит, и оно не ведает жалости. В Швеции, где социализм не уничтожает людей физически, шведы страдают, томятся апатией, кончают с собой от отчаяния, ибо небеса опустели, как говорит Ингмар Бергман. Беккет же о Боге говорит так: “Le s... il n’existe pas” [62]. И все творчество его — это агония и безнадежный поиск метафизической сути. В Китае буддизм запрещен, а государство повсюду; все обезличено, а лик Божий заменен ликом соответствующего диктатора, идолом. Маоизация Китая кажется совершенным выражением коллективной маниакальной одержимости. Человек там сугубо «социален», существует исключительно в одном измерении, тотально политизирован, не имеет ни собственной жизни, ни своего призвания, ни возможности культурного выбора, он муравей. Боги—это государство и диктатор. Не стоило жаждать свободы, не стоило добиваться освобождения от Бога, чтобы попасть в кабалу либо сгинуть в коллективистской, государственной, сталинистской, маоистской и всякой иной обезличенности.
Бесценным мне кажется то, что в Израиле, будь даже все его жители неверующими, существует свобода вероисповедания, его разрешение и даже защита. Я всегда буду вспоминать тех молодых евреев из Сафеда, которых приметил в окне читающими Тору. По существу, за всеми политическими, националистскими, империалистическими объяснениями, за всякими идеологиями и всем этим неистовством скрывается ненависть к духовности.
Психиатрические лечебницы в России, святые, которых превратили в сумасшедших, ориентация на Запад
в восточных странах, неистовое стремление уничтожить Израиль, а скоро и уже начавшаяся «деисламизация» арабов, которые могли бы быть и которые являются братьями евреям. Запад выиграл. И именно поэтому он обречен.
«Фигаро» 29 октября 1973 г.
Я приезжаю в Израиль из Бонна, где как-то раз проходил мимо израильского посольства — крепости, окруженной высокими стенами, которые скрывают от нас всю посольскую территорию. По гребню стен— колючая проволока. В стене—запертая, наверняка бронированная дверь. Проходил я и перед другими посольствами— изящными, радушными, открытыми. Посольство Израиля — это опять и снова гетто, вооруженное гетто. В других городах все точно так же: израильские агентства по туризму опускают железные шторы на своих витринах и строго по одному просеивают всех посетителей, которые, попадая внутрь, оказываются лицом к лицу с охраной, вооруженной автоматами. «Это же война»,—говорю я. «У нас нет выбора»,— отвечают мне. Его у них действительно нет.
Мне казалось, что атмосфера, подобная этой, будет и в Израиле, но уже в самолете, который туда нас вез, обстановка была другая; досмотр, вопреки тому, что я предполагал, не был слишком пристрастным, самолет не был вооружен, а приветливость стюардесс в ходе полета, пусть и немного дежурная, соответствовала той, что бывает обычно во всех самолетах.
В Лоде, аэропорту, получившем печальную известность из-за побоища, что там устроили, мне казалось—ничто не помешало бы и теперь группе боевиков повторить их зловещий опыт. На улицах Иерусалима и Тель-Авива все казалось исполненным душевного спокойствия и беззаботности. Однако же, за то время, что я находился в Иерусалиме, там произошло два покушения. Но случилось это на какой-то отдаленной улице, в другом квартале, где-то там, в городе.
Жертв покушений оказалось меньше, чем тех, кто погиб в автомобильных катастрофах или еще как-то, случайно. Все это было похоже на Париж во время алжирской войны. Точнее, еще спокойнее. Патрулей на улицах я не видел ни в Иерусалиме, ни в Тель-Авиве; разве только однажды—два человека в штатском мелькнули с ружьем на повороте. Арабы из Газы по- прежнему тянутся на работу в Израиль, потому что здесь им лучше платят. Другие едут из Иордании. В гостинице, где я остановился, метрдотель, молодой ливанец, каждый сезон на полгода приезжает в Иерусалим, где работает, чтобы подсобрать денег на учебу в Бейруте.
В последний мой приезд казалось, вокруг все так же царит мир, если и не дружелюбный, то по крайней мере безразличный. По улицам неспешно прогуливаются пешеходы, люди занятые идут на работу, автомобилисты, как везде и повсюду, ругаются и создают пробки, студенты носят бороду, влюбленные целуются; в университетском городке Тель-Авива какие-то студенты валяются на траве, пекутся на солнышке, хоть сейчас и зима, другие идут на занятия, заполняют аудитории.
Большой переполненный зал сидел и слушал меня, вообразите себе, о «театре абсурда». Множество народу в ресторанах, много и в кино, несмотря на опасность. В баре-дансинге отеля «Хилтон» люди молодые и постарше угощались напитками и танцевали. Туда тоже кто угодно мог войти, бросить гранаты в толпу, кто угодно мог подняться в любой номер отеля и напасть на постояльцев. За всем уследить невозможно, а потому и не следят. Рассчитывают на статистику.
И все-таки проекты реализуются, стройки поднимаются, люди работают, люди ходят друг к другу в гости, люди смеются. Время от времени промелькнет и тревога: «Нет ли во Франции по отношению к нам положительных перемен?» Такие вопросы особенно задают люди постарше. Молодые с нами об этом не заговаривают, но чувствуют они себя одинокими, потерянными, и малейший дружеский знак к себе принимается с благодарностью. Дружеский знак? Ну, например, подойти к ним, поговорить с ними.
На самом деле под кажущейся беззаботностью прячутся беспокойство и тревога: «Нас больше не любят». Они, конечно же, знают, и мы это тоже знаем, что государство Израиль находится под угрозой, что дни его, быть может, уже сочтены. Уничтожаемые, преследуемые, изгоняемые отовсюду, они создали страну, для того чтобы в ней жить, но страна эта может стать и их кладбищем. Я пытаюсь поставить себя на место того большинства из них, кому не больше тридцати и кто жил, в отличие от своих родителей, в государстве свободном и независимом, государстве, которое они сами так великолепно построили, подняли из небытия, возвели в пустыне... увы, на песке! «Они замечают,— говорит мне один собеседник,— что одни и те же реальные вещи, почитаемые где-то, шельмуются у них». Иное значение слов, иной словарь, который используют их враги, дает разные названия одинаковым вещам. В мире с некоторых пор стали много говорить о праве народа выбирать свою судьбу, бороться за свою национальную независимость. Но когда говорят о национализме или о патриотизме евреев, то называют это шовинизмом.
62
Под опущенным словом Беккет имел в виду “salaud”, что в переводе с французского означает «подлец»: «Да его, п... просто не существует».— Прим. ред.