А знает ли сам автор, что делает? Мне кажется, что одураченным оказывается и он сам. Он, конечно же, имеет какие-то осознанные намерения. Он старается, например, что-то доказать. Воображает, будто то, что
он хочет доказать, является в его произведении самым главным. Потом либо он, либо кто-то еще замечает, что сюжетная канва обладает большей ценностью, чем то, что он принимал за главное, что то, что он хотел до-казать, никого не интересует и вызывает интерес лишь манера, с помощью которой он хотел это доказать, или же конструкция. А может быть, автор хочет всего лишь построить своего рода здание, которое обнаруживало бы и претворяло бы в жизнь законы построения литературного произведения, совсем как это делает архитектор, материализуя законы архитектуры? Из храма, который перестает быть местом культа, можно сделать больницу, комиссариат, можно оставить его пустым, но все равно он будет жить сам по себе, как здание, как архитектура, но отнюдь не как храм; в действительности же он никогда и не был храмом, а лишь служил храмом, совсем как поэтическое, драматическое или любое другое произведение может быть временно использовано в качестве орудия пропаганды, воспитания, политического перевоспитания и т. д. Власти сделают из него то, что захотят сделать, но они не смогут помешать ему быть тем, чем оно является: живым сооружением, творением. Оказывается, творчество писателя буквально забито различными проблемами, разными намерениями, и он постоянно занимает какую-то позицию, критикует общество, критикует человеческий удел. Автор старается не говорить о себе, но невольно раскрывается. И основными достоинствами произведения окажутся как раз те признания, которые вырвались у него невольно. Хотя, естественно, истолкованы эти признания будут противоречиво, с искажениями. Их обратят, быть может, против самого автора, но это уже другое дело.
Я знаю. Все эти вопросы уже задавались, и философы, теологи, психологи, социологи пытались на них ответить. Этим проблемам были посвящены тысячи книг.
Я думаю, что все доводы, которые я изложил, являются и ложными, и верными. Верными, если принять их все, ложными, если принять только какой-нибудь один или, скажем, часть этих доводов. Это заняло бы у меня время, но мне было бы, очевидно, не очень сложно выбрать один или другой из этих доводов и развернуть его с опорой на философию, на ту или иную теорию, равно как и на библиографию. Ведом мне и риск, которому я подвергаю себя, пытаясь отвечать на вопросы в одиночку. Я скажу сейчас то, что уже было сказано, и вполне вероятно, что в моем показании не будет ничего нового и ничего интересного. Но рисковать все же нужно. И пусть будет хуже для меня, пусть будет хуже для вас.
А писать меня заставляют самые противоречивые либо взаимно дополняющие друг друга побуждения: гордость, воля к власти, ненависть, жажда искупления, любовь, тоска, ностальгия, смятение, доверчивость, недоверчивость, уверенность в том, что я утверждаю, неуверенность, горячее желание просветиться, желание просвещать, желание поразвлечься (однако если ставишь себе целью поразвлечься, то откуда же эти муки, эта непреодолимая усталость, когда я работаю), смирение. Мне кажется, что все это содержится и хорошо видно в самих литературных произведениях и что они сами говорят лучше, чем это мог бы сделать автор.
Может быть, нужно было бы замолчать? Но здесь мы бы затронули другую проблему: нужно или не нужно действовать, нужно или не нужно жить, нужно ли что-то делать, потому что, как нам всем хорошо известно, писать — это тоже действовать.
Является ли мой голос голосом одиночки? То, что я изобретаю или думаю изобрести, все, что я описываю, то, что я открываю или думаю открыть, является ли это произвольным? Нуждаются ли во мне? Нуждаются ли в моих творениях? Нуждаются ли в ком-нибудь? Нужен ли я или же я себя навязываю? И если так, то по какому праву? Кто-либо другой мог бы быть на моем месте или нет? Автора, естественно, объясняют, судят, принимают, отвергают; естественно, что он является инструментом в концерте и что есть некий концерт. С ним считаются. Даже если только затем, чтобы отвергнуть его. Ведь нельзя же отвергнуть то, что не существует. Автор говорит себе: я, таким образом, нахожусь вместе с другими; если я нахожусь вместе с другими, то это значит, что я тоже являюсь другими, что другие говорят моим голосом, что я в большей степени являюсь другими, чем самим собой. Но что значит быть самим собой? Являюсь ли я всего лишь перекрестком, точкой пересечения, где соединяются и сталкиваются различные силы? Или же я являюсь существом уникальным и именно поэтому удивляю других людей и это заставляет меня объективно констатировать, что я вызываю интерес? Может быть, и то, и другое? Но и это тоже другой вопрос. Что значит быть самим собой? Быть самим собой — это нечто абсолютное или относительное? Это «я» (которое думает, конечно), это я... я не могу его определить; эта моя мысль, может быть, является мыслью, продиктованной мне другими. Являемся ли мы, каждый из нас, взаимозамещаемыми или незаменимыми? Будь то один или другой либо один и другой, вроде бы этого уже достаточно для того, чтобы оправдать присутствие автора и его попытки что-нибудь сказать или попробовать сказать. Эта мысль помогает преодолеть смущение, которое может возникнуть у автора от самого факта его присутствия: если писать, действовать—это проявление гордыни, то нежелание писать, действовать, делать что- либо— это, может быть, тоже проявление гордыни.
Прежде всего я должен признать, что лично мне ни теология, ни философия не объяснили, почему я существую. Они также не убедили меня и в том, нужно ли что-нибудь делать с этим существованием и нужно ли или можно ли искать в нем смысл. Я не чувствую себя полностью принадлежащим этому миру. Я не знаю, кому должен принадлежать мир, и тем не менее я и сам не продамся и мир тоже никому не продам. Если же я все- таки чувствую себя немного принадлежащим к этому миру, то это всего лишь потому, что, существуя, привык к этому существованию. Хотя у меня скорее все- таки такое ощущение, что я прибыл откуда-то из другого мира. Если бы я знал, что это за иной мир, все было бы намного лучше. Я не вижу ответа на этот вопрос. Уже сам факт, что в тебе живет какая-то необъяснимая ностальгия, можно расценивать как своеобразное доказательство существования иного мира. Этот иной мир может оказаться нашим миром, который я никак не могу найти; быть может, то, что я ищу, находится не здесь. Некоторые ответили либо решили, что смогли ответить и дать ответ на вопрос. Я счастлив за них и поздравляю их с этим. Таким образом, я просто констатирую, что я нахожусь здесь, что это «я» с трудом поддается определению, и лишь для того, чтобы поделиться своим удивлением и своей ностальгией. Здесь следует кое-что уточнить. Когда я прогуливаюсь по улицам Парижа, блуждаю там и сям, я ношу с собой
свое удивление и свою ностальгию. Иногда мне кажется, что у меня нет ориентиров, а иногда — что они у меня есть. Они кажутся мне неустойчивыми, изменяющимися и в конце концов исчезают. Вы, очевидно, уже заметили, что я пребываю внутри противоречия. Может быть, потому, что я не смог разобраться в этом противоречии или противоречиях? Или потому, что в нас присутствует несколько противоречащих друг другу уровней сознания? И в этом случае тоже я думаю, что верно и то и другое. Время от времени я верю в то, что я верю, думаю, что я думаю; я принимаю решения, выбираю, борюсь и когда делаю это, то делаю с горячностью и упрямством. Но во мне всегда присутствует голос, который говорит мне, что этот выбор, этот пыл, эти утверждения не имеют под собой твердой почвы, что мне следует от них отказаться. Я недостаточно мудр для того, чтобы установить взаимосвязь моих действий с глубокой внутренней неуверенностью. Отчего так все происходит? Эти вопросы, оставшись наедине с собой, задают себе все люди. А писатель в этом смятении пишет. Это второй пункт, который мне хотелось уточнить. Так читатель и понял.