По окончании конгресса я рассказал одному деятелю из ЮНЕСКО, что одна советская делегатка упрекала одного писателя из ее страны, который на самом деле ничего такого не сделал, за то, что он посягнул «на достоинство русского народа». Смеясь, я заметил этому высокопоставленному французскому чиновнику, что если бы во Франции захотели арестовать писателей, которые плохо высказывались о своей стране, то половина писателей у нас сидела бы по тюрьмам. Высокий чиновник сухо ответил мне, что «лично он счел бы это вполне нормальным».
Вот как любят нас те, кто хочет управлять творцами и использовать их. Не говорил ли я вам с самого начала, что они всех нас хотят пересажать?
Я должен сказать, что французский министр по делам культуры Жак Дюамель прекрасно осознавал опасности, к которым могут привести эти недопонимания и политико-бюрократические аппетиты, он прекрасно понимал значение ставки. Но он думал, что диалог, пусть и такой двусмысленный, может все-таки оказаться плодотворным. Разум имеет шанс. Но Жак Дюамель—смелый оптимист. Хочется верить, что он прав.
Да, действительно, ЮНЕСКО может помочь в обучении грамоте, например, или в спасении от нищеты. Она это делает. Правда, делает недостаточно. Однако в настоящий момент ЮНЕСКО нужно остерегаться: ее амбиции и ее тщеславие выдвигают и иные требования. Мы отвергаем любую культурную политику любого государства.
«Монд» 12 июля 1972 г.
Мне несколько раз приходилось участвовать в международных театральных конгрессах: в Реймсе, в Хельсинки, в Токио и недавно опять в Хельсинки. В первый раз это происходило в Хельсинки в 58-м году. В последний—снова в Хельсинки, в 1972-м. В 1972 году речь шла не только о театре, но и о проблеме организации и распространения культуры. Большинство совещаний проходило под эгидой ЮНЕСКО.
В 1958 году я был почетным приглашенным и мне предстояло представлять то, что тогда называли и что было театром авангарда. В те годы пьесы, которые я написал и которые продолжал писать, казались очень и даже слишком смелыми. Впервые в такого рода совещаниях участвовал и Советский Союз.
Мне пришлось отражать нападения, которые обрушились со всех сторон. Свое выступление я закончил следующими словами: «Авангард—это свобода». Не-возможно представить себе, какой скандал разразился вслед за этой маленькой репликой. Западные представители за подобное утверждение на меня не нападали. Они ополчились по другим причинам, имеющим отношение к морали, и, кроме того, осуждали так называемый «авангардный» театр. Говоря проще, они в нем еще ничего не понимали. С той поры в театре происходило много разных вещей, и уже другая смелость, «нового» нового театра, опрокинула не столько даже тексты, ибо новые драматические авторы так с тех пор и не появились, сколько саму постановку и спектакль. Действительно, между 50-м и 60-м годами новое вносили авторы. В последние же десять лет дело взяли в свои руки режиссеры-постановщики.
Больше всего удивляло меня, до какой степени похожи между собой взгляды на театр официальных лиц обоих блоков. В своем языке, в выразительных своих средствах театр не мог быть ничем иным, как только реалистическим, моралистическим, психологическим и т. д., короче говоря, шаблонным и буржуазным. Я даже заметил, что представители «социалистического» театра были, пожалуй, еще буржуазнее, нежели деятели собственно буржуазного театра.
Русских, которые до сей поры помалкивали, уступив слово своим сателлитам, пригласили выступить последними. На этом совещание и закончилось. Советские делегаты наговорили только массу глупостей. Они заявили, к примеру, что в их стране театр кризиса не переживает, потому что в России-де существует сколько-то там, не знаю, сотен театров и столько-то сотен тысяч актерских столовых, что каждый год они публикуют и ставят сотни и тысячи пьес и это значит, что количество неизменно переходит в качество, а десятки тысяч второразрядных пьес вдруг превращаются в шедевры. Потом они обрушились и на меня, уклоняясь, впрочем, от обсуждения по существу. Русские делегаты
утверждали, что я, безусловно, болен и что у них для асоциальных писателей открыты специальные психиатрические лечебницы. И что они, русские, могут вылечить меня и могут вылечить, так же как всех недомогающих, болезненно эксцентричных и бунтующих авторов.
Тогда я впервые услышал о советских психиатрических больницах для артистов и работников умственного труда. Представьте себе, они уже существовали. Но верил я в это лишь наполовину. Мне казалось, что все это—лишь разговоры, шутка. Отныне мы уже знаем, что все это существует.
Однако я получил и большое удовлетворение. Я не только ощущал себя неизмеримо выше жалкого лепета театральных деятелей с Запада и соглашателей, представлявших американский театр, и не только почувствовал всю нагловатую ограниченность и невежество русских делегатов—мое выступление и мои ответы сопровождались аплодисментами со стороны делегатов многих стран-сателлитов, которые, чтобы аплодировать мне, прятались за колоннами большого зала, где все это происходило. А несколько позже, уже не в зале, многие подходили ко мне с поздравлениями, хотя и очень робко.
В июне 1972 года я снова поехал в Хельсинки на конгресс, организованный ЮНЕСКО, как обозреватель ОРТФ[104] . Там не было только делегатов из между-народного института театра. Дискуссии проходили гораздо более широко, делегаты были гораздо многочисленнее, для участия в обсуждениях приехали министры культуры и послы всех стран. Там проходили общие дебаты, были созданы комиссии и подкомиссии, которым надлежало рассмотреть особые или более частные проблемы, чтобы позже представить их результаты на Генеральную ассамблею.
У меня была возможность прочитать кучу протоколов и предложенных решений. Некоторые из них у меня еще сохранились, другие попали в архивы, государственные или министерств культуры всех стран. Я был напуган. Мне было страшно за будущее культуры. В них прорисовывалось очень отчетливое намерение государств и министерств управлять культурой.
Мы знаем, что дух и культура могут жить только в свободе. Западные министры и послы в своих резолюциях поднимались, разумеется, не более чем до предложений, рекомендаций; они скорее «советовали» следовать им или принять артистам и писателям. Решения мирового масштаба министров культуры и послов Востока становились исключительно приказами, неукоснительно строгим регламентом. И на этот раз снова во всем этом ощущалось закоснелое интеллектуальное невежество, стремление политиков к строгому управлению культурой, и все это, конечно же, во имя самых что ни на есть буржуазных принципов: уважать мораль, быть националистом, служить государству, которое они, сознательно или нет, путали с обществом. Писателям же и артистам платило государство, и им надлежало быть только его слугами. Поэтому никак нельзя было заниматься «апологией» войны или насилия, кроме, разумеется, тех случаев, когда насилие служило «праведному» и благородному делу.
А решать, что же является делом праведным, должны были уже цензоры, политики и чиновники. Писателю или артисту не полагалось иметь ни своих идей или идеологий, ни каких-то особенных чувств, кроме тех, что предлагало и приказывало ему иметь государство. Нет нужды говорить о том, что писатели и артисты уже сами по себе являются подлинными врагами войны и насилия; вполне понятно и то, что насилие и агрессии, оправданные справедливостью и моралью, исходят от правителей и политиков. Что же до критики Общества и Государства, то она должна быть «положительной» и цензором разрешенной.
На этом съезде «избранных» против цензуры не прозвучало ни слова. От России и других стран Востока исходило лишь вполне очевидное намерение— заковать, запретить какую бы то ни было свободу мысли, любой вопрос, затрагивающий социальное, политическое и экономическое устройство. Политики, бездарные и ни к чему не пригодные, считали себя, однако, единственными, кто способен думать за других. И было это вполне определенно заговором, чтобы заставить шагать дружно и в ногу всю интеллигенцию.