Выбрать главу

  Это может стать вариантом, если я внезапно умру, предполагает о себе Я. А если, например, тяжелый инсульт, который превратит меня в полуидиота? – продолжает он эту цепочку, и ему очень хочется ее оборвать тут же, но он идет будто по краю пропасти. Он был очень горд собою в альплагере, когда, стоя на краю пропасти (со страховкой, конечно), чувствовал, что ничуть не боится этой бездны и никакого тайного желания прыгнуть в нее не испытывает, а знает твердо, что стоит, охваченный веревкой, и может стоять так столько, сколько захочет. И все же – вот они, Б. и Баронесса, катят кресло на колесиках с безразличным идиотом, который, кажется, иногда что-то понимает, хотя врачи говорят, что нет. Впрочем, на 100% они гарантии дать не могут, они все же не Адонай Элоэйну Мелех А Олам. Не они создавали этого идиота, который когда-то был человеком, а теперь способен только на то, чтобы создавать проблемы для тех, с кем еще ничего подобного не случилось. Как же она решит эту проблему? – думает Я. В ней будут бороться очевидная целесообразность, такая ясная для ее прямого видения мира, и какой-то неопределяемый, но малопроходимый для нее барьер. Б. выигрывает в темпераменте, считает Я., но у него, у Я., острее зрение, он различает в своей жене гораздо больше оттенков, и она, без сомнения, это чувствует. Если она все же решится, эта сравнительная убыль может все разрушить. Все, хватит. Что за мазохизм?

  А как это связано со сном, который его угораздило рассказать ей, не подумав, сразу после пробуждения? Уж очень он был озадачен этим сном. Во сне она пришла к нему и заявила: это произошло с ней всего один раз, но она беременна. “Ну, если один раз...” – ответил он во сне и, проснувшись, был так потрясен тем, что хотя бы и во сне мог так ответить. И почему она так радостно смеялась тогда? (“Зар-э-жу”, – говорил он ей в шутку, и маленькая девочка с деланным испугом прижималась к нему, заглядывая ему в лицо широко раскрытыми честными глазами. Значит, все же отчасти верила, какой-то маленький зверек самосохранения внутри нее велел ей опасаться.) “Ничего не изменилось. Что за неприличный смех?” – спросил он ее, хмурясь. Любовь делает человека беззащитным, думает он. Еще одно какое-нибудь испытание, и он будет совершенно безоружен перед ней.

  Никогда, никогда не скажет она ему прямых, не оставляющих никаких сомнений (или наоборот, рождающих их) слов о своей любви. Таков ее кодекс чести. Он должен довольствоваться невнятным утренним бормотанием, когда спросонья она требует, чтобы он еще пару минуток не покидал постели, и потягивается, ревниво следя, чтобы не размыкались его объятия, или ее искренним недоумением, когда становится известным, что одной из ее подружек удобнее спать в отдельных кроватях с мужем. Ведь сама она согласна с наличием двух подушек, но никогда не примет двух одеял. Я. с удовольствием домыслил полушутливые, но и полусерьезные подозрение и ужас в ее глазах, если бы он предложил такое разграничение, мотивируя его спальным удобством и ликвидацией щелей, в которые зимой может проникнуть холодный воздух. Или вот в прошлую пятницу в мужском магазине он примеривал новые джинсы. Вместе с ним она глядела в зеркало на наружной двери кабинки для переодеваний, сузила глаза (это, видимо, помогает ей сосредотачиваться) и сказала уверенно и коротко: «Люблю тебя в джинсах». И он тоже сузил глаза и сделал вид, будто сфокусировался на джинсах и даже проверил, расправлена ли, не образует ли складок белая ткань боковых карманов (она только чуть-чуть посинеет после стирки).