Поезд Москва – Варшава отходит от перрона. Игралось ли “Прощание славянки”, – Я. не помнит. Дальнейшая история Российской Империи пишется без ссылок на них.
Аэропорт Еврейского Государства выглядит так, как и должна выглядеть новая жизнь, – начищенно, празднично, блестяще. Я. приоткрывает окно в такси и, собравшись с духом, решается впервые в жизни применить на местности вновь выученный им язык.
– Ветер не мешает? – спрашивает он у водителя такси, обливаясь потом не столько от жары, сколько от волнения.
– Мешает, – отвечает водитель, и Я. послушно закрывает окно. Бог с ним, с окном, – восторженный взгляд жены с лихвой заменяет ему любые неудобства.
“Хорошее начало, ситуация под контролем”, – радуются они.
Насколько ситуация не под контролем, они начинают постигать шаг за шагом. Домик, в котором они поселяются, имеет два преимущества: первое – он стоит на земле, и они не заперты в четырех стенах, второе – чем ниже ты опускаешься в своем положении – тем почетнее будет подъем. Всю первую неделю жена, просыпаясь, обводит глазами окружающее убожество и снова погружается в сон. Не настолько приятны деньги, насколько отвратительна нищета. Как связаны нищета и унижение, они постигают, когда несут в свое гнездышко подаренную им потемневшую от времени деревянную кровать. В первом ульпане по изучению иврита их приветливо встречают товарищи по приключению.
– Красные дипломы или синие? – выясняют они вместе с учительницей.
– Синий, – признается жена и опускает глаза. Ульпан весело смеется. Красные и синие дипломы уже устроены – они подрабатывают мытьем полов в супермаркете, работой на мусорных машинах.
Нет, они к этому пока не готовы. Они богаты, в Польшу им удалось переправить 2300$. Их передали им на вокзале в Варшаве. За эту сумму они ликвидировали свою предыдущую жизнь. На базарчике в Варшаве они продали портативный телевизор и две бутылки водки – еще 45$. Эти деньги позволят им продержаться несколько лишних месяцев в поисках работы, думают они.
Вскоре веселый ульпан закрывают за недостатком учеников. В наследство от него они получают дружбу с Б. Новый ульпан смотрит на жизнь намного мрачнее. Гневные трибуны в перерывах между занятиями клеймят преступное Еврейское Государство, заманившее их в эту западню для какой-то неясной им цели, по-видимому, в качестве пушечного мяса. Обращает на себя внимание мрачный москвич, одинокий, явно на грани депрессии. Он молчалив, слушает других, но глаза его неспокойны. Он математик, выясняют они, иврит осваивает с трудом – ему мешает внутреннее беспокойство, чувство неопределенности и геометрический склад ума. Почувствовав в них твердую сцепку и устойчивость, он инстинктивно тянется к ним. Это – А. Разносятся слухи о первых самоубийствах. Появляются молодые ростки неприятия Востока. Непричесанная пальма в сознании новых граждан обретает статус символа всего восточного.
Первый раз пальма как символ встретилась Я. в рассказе репатрианта 70-х годов. Его герой, в спешке увезенный женой от любовницы, с тоскою смотрит на север, опираясь на костлявый и ребристый ствол такой чужой ему пальмы. Ностальгическая любовь к мягким очертаниям раскидистых лиственных деревьев заполняет вдруг сердца новых репатриантов. Они верят в эту любовь порой так же безоглядно, как в то, что они действительно умеют пить водку.
Эти метания души чувствуются и в Тель-Авиве, где первопоселенцы усадили его улицы громадными фикусовыми деревьями. Своими кронами они отобрали у поселенцев небо, их корни тянут к себе асфальт дорог. Хищное дерево с яркими, ненасытными листьями и резкими очертаниями как будто приклеено к светло-дымчатой картинке тель-авивской улицы. Но здесь чувствуется и упрямство первопоселенцев – фикусовое дерево, по крайней мере так кажется, – мощнее европейских гигантов. Но в нем нет мягкости, нет воздушного рисунка на фоне редких облаков и чуть запыленного неба.
Нужно время, нужно много времени, чтобы почувствовать душу пальмы, ее стойкую неприхотливость. Нельзя увидеть годовые кольца лиственного дерева, не спилив его. Пальма не таит своего возраста, сначала она ощетинивается кочерыжками спиленных опахал, позже отваливаются и они, обнажая все те же кольца, которые досужему прохожему, скользнувшему взглядом от ушедшей к небу кроны вниз к земле, расскажут о временах ее молодости, напомнят о его собственной. Равнодушна ли пальма к солнцу, пыли, к выдохам автомобилей? Раздражается ли своим почерневшим внизу стволом, покрытым копотью когда-то вспыхнувшей у ее подножия сухой травы? Боится ли, что кто-нибудь заподозрит ее в культурном родстве с верблюдом и его презрительно-брезгливой философией? Или стойкость ее должна чему-то научить и нас?