Яшка закурил и продолжил: «Легко сказать — сторожить… А посиди-ка ночку на вышке, да в дождь, да в штормовой ветер, да в холод собачий… бр-р-р… Как вспомню, так мороз по коже. Добавь к этому, что днем мы тоже не бездельничали. Бывало, привезут снаряды — давайте, хлопцы, разгружайте… А каждая такая дура весит… мало никому не покажется. И вот побегаешь так до вечера — руки отваливаются, ноги не носят, весь в грязи, как чушка поганая, дождь льет, холод… Тут бы побыстрее душ горячий принять, да в койку, в спальничек родимый на рыбьем меху, под все одеяла, куртки и дубоны, что ты в состоянии найти и на себя нагрузить. Авось согреться удастся… Ан нет, солдатик, не видать тебе всего этого коечного рая. Бери теперь, как есть, ружжо и дуй, сердечный, во-он на ту вышку, сторожить.
— Как так?! Очередь-то, вроде, не моя? Мне ж только утром заступать… — А командир тебе: Очередь-то, может, и не твоя, да вот Мики заболел. Аппендицит. Увезли час назад на вертолете. Так что кончай эти разговорчики в строю и — вперед. Тебя сменят. — Когда сменят? — А когда сменят — тогда и сменят… — Вот так. И ползешь, делать нечего, на сраную эту вышку, и сидишь там, полумертвый от усталости и от холода, не зная даже примерно, когда же этот ад кончится. До сторожения ли тут, скажите на милость? Тут бы дожить до пересменки…
В общем, впадаешь в такое безразличие, что все тебе — до балды, включая самого себя. Глаза сами закрываются. Накажут — пусть; в тюрьме, на нарах такого мучения не предвидится. Убьют — черт с ним, нехай убивают, чем так жить. Страха нет никакого. Если б только о моей жизни речь шла, дрых бы я на каждом дежурстве, как миленький. Одна лишь мысль о ребятах как-то удерживает. Спят они там, в палатках, под горой одеял, и ты вроде как их бережешь, охраняешь от сучьих этих выползков. Как представишь себе, что заходят арабоны в палатку и режут ребят тепленькими, в спальниках — так и сон вроде улетучивается.
Но все равно есть предел силам человеческим. Неизбежно наступает момент, когда даже ребята не помогают. И тут-то хорошо, коли есть у тебя последний, самый надежный, самый верный друг и помощник. Водка. Достаешь из кармана заветную фляжечку… понюхаешь… экий дерибас! аж передергивает. И чего это она такая теплая на таком-то холоду?… Короче, поначалу недружелюбное у него лицо, у последнего твоего помощника. Но как зальешь его внутрь, да выдохнешь дикий его выхлоп, да прислушаешься… О-о… Тут-то и начинается. Вот он, побежал, побежал по душе босыми ножками. Вот потекли по жилам огненные ручейки… Глядишь, и вроде веселее стало, а что теплее, так это точно. И мокрая темень вокруг уже не так темна, и ветер уже не так сильно лупит тебя по мордам, и смена вот-вот придет, и, главное, есть у тебя еще полфляжки… А ну-ка… — точно, булькает. Короче, жить еще можно. Великая это вещь, водка, доложу я вам. Давайте-ка выпьем водки за водку…»
Вилли охотно разлил водку по стаканам. Выпили. Яшка задумчиво хрустел соленым огурцом. «Все, что ли?» — спросил Шломо. «Какое там «все», — отозвался Вилли. — Я эту историю про Фимку-пулеметчика уже в пятый раз слушаю».
«А ты не слушай, коли неинтересно — сказал Яшка. — Вон, Шломо ни разу не слышал. Я ему и рассказываю. Ты тут так, сбоку припека…
В общем, Шломо, — продолжил Яшка, подчеркнуто игнорируя бестактного Вилли. — В общем, был там среди «голанчиков» некто Фима Гольдин, земляк наш из Риги. Случай, надо сказать, редкий — нашего брата тогда все больше в танковые части посылали или в артиллеристы. Как этот Фима в боевую пехоту попал — одному Богу известно. Может, оттого, что здоров был, как конь. Так или иначе, его там все любили, даже прощали ему маленькие его странности. Например, Фима травку не курил, даже гашиш не уважал, а уж этого в Ливане было прямо-таки навалом. Зато вот выпить он был не прочь при любых обстоятельствах. Все нормальные люди косяк потолще забили и сидят, дымят, а Фимка — знай себе водку из фляжки хлещет. Ребята поудивлялись, поудивлялись, да и привыкли. Пойми их, «русских»…
Удивлялись-то они летом, а как зима пришла, так и удивляться перестали. Ведь косяк, он хоть и пускает душу по облакам, но греть ее, как водка, не может. Не та калорийность… Вот тут-то и пришлась ко двору фимина фляжка. И чем хуже была погода, тем популярнее становился среди «голанчиков» наш, советский образ жизни. Короче, где-то к Пуриму споил Фимка всю свою родную роту, включая офицерский состав. На травку уже никто не смотрел; как в патруль идти или на вышку лезть — так все дружно по сто грамм ищут… только и слышишь «буль-буль» да «дзынь-дзынь» по всему лагерю.
А тут и Пурим подоспел, светлый праздник освобожденного еврейства. А в Пурим, как известно, обычай требует напиваться. Причем в стельку. Ну ладно, не в стельку, но, по крайней мере, так, чтобы не отличить злодея Амана от праведника Мордехая. То есть, все-таки, — в стельку. Надо сказать, что к этому моменту рота была уже на сто процентов готова к выполнению боевой задачи. Интенсивные фимины тренировки не прошли даром. Конечно, многие навыки пока отсутствовали — далеко не все еще научились разливать «по булькам», вслепую; «провести» стакан на неподвижном кадыке умели лишь особо способные; обилие еды мешало отточить сложную технику «занюхивания». Тем не менее, было ясно, что рота способна встретить праздник на вполне достойном уровне.
Так оно и случилось. Конечно, праздник — праздником, а дело — делом. Кому-то выпал несчастный жребий патрулировать или сторожить. Эти выпили свои сто грамм и ушли в дождливую ночь. Зато остальные оттянулись по полной программе. Фима старался больше всех. Как главный спец и вдохновитель, он просто обязан был подавать личный пример. В общем, к моменту, когда пришло время вставать из-за стола, а точнее — выпадать из-за стола в койку, сержант Гольдин был ближе всех к горизонтальному положению. И тут произошло нечто непредвиденное. Сверху пришел приказ удвоить патрули — именно в честь праздника. Начальство решило обезопаситься на случай, если вороги вдруг попробуют проверить нашу пуримскую бдительность. Надо сказать, что в чем-то начальники оказались правы — бдительность в дупель пьяной роты оставляла желать много лучшего…
Что прикажете делать в такой ситуации? Фима ощущал себя главным вдохновителем пьянки, как ни крути, на нем и повышенная ответственность. В общем, вызвался он добровольцем. Доставшийся ему дополнительный пост был особенно труден. Почему? Да потому, что — дополнительный, а значит — необорудованный. На черта его оборудовать, если он дополнительный? Если, как правило, нет там никого? Если поставили его только на случай прямой вражеской атаки? В общем, не было там ничего, за исключением неглубокой ямки, да невысокого бруствера из мешков с песком, да пулемета по имени МАГ. А значит, нельзя там ни стоять, ни сидеть, а можно только лечь в ямку, за бруствер, да смотреть себе в амбразуру, в непроглядную, однообразную темь.
Вот тут-то и загрустил наш Фимук… Лег он в эту неглубокую ямку, ставшую по случаю дождя вполне глубокой лужей, глянул в черную дырку за хоботом пулемета и понял, то есть однозначно понял, что шансов нет. Что заснет он неминуемо, вопрос только — когда. Потому что, если хотя бы стоя или сидя… — это еще куда ни шло, и пусть пулеметный ствол двоится перед пьяными его глазами — по крайней мере, со сном можно бороться. Но лежа, да с килограммом водки в непутевой голове… И все же, отдадим должное железному фиминому организму. Все-таки он был настоящий конь, ломовик породистых еврейских кровей. Заснул он только под утро.
Но, даже засыпая, Фима повел себя в высшей степени ответственно. Дело в том, что он заранее решил для себя — если пойму, что — все, кранты, засыпаю — дам я пулеметную очередь в белый свет, как в копеечку, чтоб как бы сигнал подать. Чтоб знали, что на меня больше рассчитывать не стоит. В буквальном смысле — жертвовал собою пацан. Потому что за такое дело суд и, как минимум, месяц военной тюряги были ему обеспечены. В общем, как стало чуть-чуть светать, понял Фима, что кончился боересурс его терпения. Стали ему мерещиться какие-то неясные контуры, не то фигуры, не то призраки… веки неудержимо смыкались… Последним усилием передернул он закоченевшими пальцами затвор МАГа, надавил на спуск и отключился.