Помните, был такой рассказ о связисте, в предсмертном усилии зажавшем зубами порванный телефонный кабель? Так, что потом не смогли разомкнуть челюсти — так и хоронили парня с куском провода во рту? Мне именно этот случай вспомнился, когда сбежались мы по тревоге к фиминому окопчику. Мужик был в полной отключке, вообще ни на что не реагировал. Спал, что называется, мертвецким сном. Но палец его на спусковом крючке было просто не разогнуть. Оттого-то и очередь была такая длинная — стрелял, пока патроны не вышли. В общем, кое-как отсоединили мы Фиму от пулемета. Отсоединили и на командира смотрим. А командир стоит — зверь зверем. Что вы, говорит, на меня уставились? Несите этого пьяного ишака в палатку. Завтра, как проснется — немедленно ко мне, вместе с командиром роты. Плюнул так яростно и ушел, досыпать. Ну, думаем, — все, погорел наш Фима по-крупному… Месяцем тюрьмы тут не обойдется».
Яшка взял вилку и подцепил ею ломтик баклажана. Затем, тщательно примериваясь, он аккуратно разрезал ломтик на примерно равные части и, не торопясь, съел их одна за другой. Потом прицелился на другой ломтик, но передумал. Вместо этого он вынул еще одну сигарету из шломиной пачки, медленно размял и очень вдумчиво раскурил. Шломо терпеливо ждал продолжения рассказа. Вилли улыбнулся: «Веришь ли, Шломо, каждый раз он в этом месте паузу делает. Артист ты, Яков. Тебе бы по телевизору выступать…»
Яшка не удостоил его ответом. Он задумчиво следил глазами за фигурами высшего пилотажа, которые вычерчивала в ночном воздухе эскадрилья летучих мышей. Он явно чего-то ждал. Шломо наконец догадался.
«Ну а дальше-то что, Яков?» — спросил он как можно подобострастнее.
Яшка удовлетворенно кивнул. «Дальше-шмальше… — протянул он. — А дальше было просто. Сразу как рассвело, увидели мы на проволоке, в пятидесяти метрах от фиминой позиции, троих арабонов. Точнее сказать, решето из троих арабонов. Сколько их всего там ночью было, сказать трудно. Были, видимо, и раненые, потому что потом нашли кровь по следам их отхода. А может, трупы особо дорогие уносили… Вот так, Шломо. А вы говорите — водка…» Он опять замолчал.
«Ну а что Фима?»
«А что Фима… Фима наутро не помнил ничего. То есть совсем ничего — ни как в койку попал, ни как из пулемета стрелял… даже сам факт своего боевого дежурства не помнил, даже как из-за стола вставали. Последнее его воспоминание — это как пили за то, чтобы Арафат своим языком поганым подавился. И все — после этого — полный провал. Черная дыра…»
«А суд? Тюрьма? Сколько он в итоге получил за все это?»
Яшка усмехнулся. «Много получил. Знак отличия за храбрость, внеочередное звание и недельный отпуск в эйлатской гостинице. Командир-то не дурак оказался. Тут ведь все зависело от угла зрения — как на этот случай посмотреть. Сам посуди: одно дело — пьянство во вверенной тебе части, да еще на посту; и совсем другое — доблестное отражение вражеской атаки с тремя убитыми у них и без малейших потерь у нас. Ты бы что выбрал?..»
«Послушай, Яков, — сказал Вилли. — Я вот чего не понимаю: как это никто не стукнул? Всегда ведь находится какой-нибудь пакостник, что жаловаться бежит. Тот — чтобы командиру насолить, этот из идеологических соображений, а третий — просто из гадской своей натуры. Что ж это за база у вас была такая из ряда вон выходящая, что ни одного доброхота не нашлось?»
«Почему ты думаешь, что не нашлось? Нашлось, и еще как. Во-первых, была анонимная жалоба в дивизию, во-вторых — телефонный звонок корреспонденту. Мне потом Фима рассказывал, как его в военную полицию вызывали. Только у него на это был очень простой ответ заготовлен. Вы, он им сказал, сами-то в эту невероятную выдумку верите? Чтобы я с пьяных глаз, в полном отрубе, отбил вражескую атаку? Это что, по-вашему, кино? Рембо по-израильски? Они и отстали. Действительно ведь, невероятно. Вон, даже ты мне не веришь…»
«Яшка, — сказал Шломо. — А где он сейчас, твой Фима? Вот ты бы привел его к Вилли на шашлыки, чтоб без вопросов…»
«Если бы это было возможно… — печально ответил Яшка. — Нету Фимы Гольдина. Мы вот тут сидим, водку пьем, а он…» Яшка печально махнул рукой.
«Погиб?»
«Умер. Два года тому назад. От цирроза печени…»
В Тальмон возвращались к полуночи, втроем, на виллином «кадете». Яшка дремал на заднем сиденье. Ехали через Нахлиэль. После того, как миновали Офарим, Вилли достал из бардачка старый пистолет с деревянными накладками на рукоятке, передернул затвор и сунул оружие под колено.
«Вальтер, — сказал он в ответ на удивленный шломин взгляд. — Времен второй мировой. В комиссионке купил…»
Шломо усмехнулся про себя парадоксальности момента. Они ехали в немецкой машине с памятным именем «опель-кадет» по территории округа Биньямин, среди враждебных арабских деревень. И за рулем сидел не кто-либо, а чистокровный вестфальский немец, держа наготове старый «вальтер», из каких шестьдесят лет тому назад другие немцы стреляли в наши беззащитные затылки. Там, под Бобруйском, в лесных ямах, осталась почти вся отцовская семья.
«Через две недели приезжает мой отец, — сообщил Вилли, как будто откликаясь на шломины мысли. — Он у нас почти каждый год по месяцу гостит. Его послушать, так дом не разваливается только оттого, что он тут ежегодно порядок наводит. Говорит, такого балаганиста, как я, свет не видывал. Представляешь? Это я — балаганист. Видел бы он Якова…»
Шломо рассмеялся. Вилли и в самом деле славился педантичностью. Каков же тогда батя?
«А при чем тут Яков? — подал голос Яшка. — Видел он Якова, еще как. И в гостях у меня сидел. Так что не надо, своим-то… Не слушай его, Шломо. Батя у Вилли — мировой старикан. Земляк наш, кстати…»
«Как так?!»
«А так. Он из украинских немцев-колонистов. Родители в сталинских лагерях сгинули, а его, мальца, вишь — не додавили. Но русский еще помнит, хотя и с трудом. Пытался он мне свою эпопею рассказывать, так я и половины не понял. Просил Вилли перевести, а он отказывается».
Вилли хмыкнул. «Ничего, ничего… Мне так спокойнее — от греха подальше. Пусть лучше тихо-мирно сарайчик подправляет, да навес над крылечком строит. А то ведь с Яковом свяжется — беды не оберешься».
«Какой беды? — недоуменно спросил Шломо. — Ему сколько лет, твоему старику?»
«Семьдесят четыре. А дурости — на все сто двадцать. В прошлый его приезд как раз Риву камнями обкидали. Ничего страшного — пара булыганов по капоту и один по крыше. Отделались небольшими вмятинами да малым испугом. Вмятины — ерунда, моему «кадету» не привыкать, он и так весь обдолбанный. А вот ривин испуг, хотя и малый, все равно неприятно. Даже поплакала немножко. В общем, увидел мой дед эти слезы и начал из угла в угол ходить. Я ему — дед, успокойся, а он все ходит и ходит… Наконец, смотрю, начал в моем армейском шкафу копаться. Ты, говорю, чего ищешь? Ты, говорю, скажи, может я чем помогу. А он и отвечает: дай, мол, сынок, гранату. Всего-то одну и надо…
«Ты что, говорю, совсем сдурел, старый? На черта тебе граната? А теперь слушай, что он мне в ответ лепит. Я, говорит, возьму гранату, пойду в деревню и взорвусь там около мечети ихней. Я, говорит, и в самом деле старый, тут ты прав, сынок, все равно мне вот-вот помирать, так хотя бы чтоб не пустым предстать перед Господом… Представляешь?»
Яшка сзади залился смехом. «Атомный старик! Я ж говорил…»
«Во-во, — мрачно кивнул Вилли. — Только послушай его, Шломо… Я, честно говоря, этой атомной смеси — отец мой с Яковом — больше всего боюсь. С другими-то у него общего языка нету. Поначалу был он у меня тише травы; постучит молоточком, повозится в огороде и сидит, довольный, на солнышко смотрит. А как узнал, что есть в поселении «русские», что даже сосед мой дорогой Яков родом из Кишинева, словно подменили старика. Мы, говорит, с Яковом организуем тут команду из десятка-другого земляков и отлупим арабов так, что век будут помнить. Смех и грех…»