Сеня, прочитав, рассмеялся: «На свободу — с чистой совестью…» Потом, отсмеявшись, добавил: «Знаешь, Сашка, не будь я с тобой знаком, я бы подумал — ну и сука… Но поскольку я с тобой знаком, то и думаю я иначе. Ты не сука, ты — просто мудак…»
На Сеню обижаться было не принято, Сашка и не обиделся. В эти недели он жил в каком-то исступленном опьянении своей новой жизнью, новыми знакомствами, новыми возможностями. Его стали приглашать на телевидение, брать интервью, спрашивать его ученое мнение по всевозможным поводам; он определенно становился величиной всеизраильского значения.
«Вот видишь, как просто стать звездой, — язвительно говорила мужу Катя. — Достаточно всего-лишь ссучиться. Погоди, его еще и на хлебную должность пристроят, попомни мое слово.»
«Ты несправедлива, Катюня, — возражал Шломо. — Можно утверждать, что Сашка заблуждается. Можно сомневаться в правильности его логики. Одно для меня несомненно — он искренен. Да, он поменял свои убеждения. Ну и что? Разве это преступление? Человеку свойственно ошибаться, верно? Значит, человеку свойственно менять свои убеждения. Разве не так? Во всяком случае, я уверен, что Сашка сделал это в результате мучительного внутреннего развития, а вовсе не для всех этих коврижек.»
«Не смеши меня Славик, — отвечала Катя. — Футы-нуты — мучительное внутреннее развитие… Я щас прямо заплачу… Кризис переходного возраста у твоего Сашеньки. Помноженный на общую природную мудаковатость. Прибавь к этому бабу его страшную, которую он и не любил-то никогда. Конечно, не любил — что ты за голову хватаешься… Он тогда программу отъезда выполнял, если ты помнишь: покупал пианино, стоял в очереди на мотоцикл, учился вождению и искал жену.»
«Ради Бога, Катя, — стонал Шломо. — При чем тут жена и мотоцикл?»
«Конечно, — уверенно продолжала Катя, гремя посудой в раковине. — Конечно. И вообще, знаешь, что я тебе скажу?» Она решительно поворачивалась к мужу, вытирая руки кухонным полотенцем с петухами:
«Просто за время своего диссидентства он привык мелькать в центре событий. Эмиссары из-за бугра, топтуны под окнами, видики на продажу, запретлит пачками, шубы с сапогами, адреналин — ведрами… Он на эту жизнь подсел, как на иглу. Он с тех пор нормально жить не может, инвалид хренов. Жертва диссидентства.»
«Как ты можешь так говорить? — Шломо пускал в ход последний козырь. — Если бы не героические усилия таких, как Сашка, мы бы еще сидели с тобой в тоталитарном Союзе. Это они разрушили Систему, такие вот сашки…»
«Сам-то ты в эту чушь веришь? — презрительно парировала Катя. — Бодались телята с дубом, а теперь говорят, мол, это мы его завалили… Смех, да и только.»
«Что ж, по-твоему, он сам упал, этот дуб?»
«А может и сам… А может, ему снизу корни съели. Кто съел? — а черт его знает. Может, мы с тобой, Славик, и съели. В одном я уверена — телята эти бодливые тут не при чем. Какой с мудаков прок?»
Шломо смолкал, подавленный катиным напором. За всю их долгую совместную жизнь ему удалось победить в споре с Катей лишь однажды, когда, еще до свадьбы, он убеждал ее не делать аборт. Да и то, если говорить честно, большой его заслуги в том не было — скорее всего, она тогда сама, вполне сознательно, дала себя уговорить…
Шломо услышал спор еще с лестничной площадки. Кричал, конечно, Сашка; Сеня отвечал ему вполголоса, лениво растягивая предложения и интенсивно расчесывая правой рукой левую щеку.
«Промывка мозгов? — возмущенно вопрошал Сашка. — А у нас мозги не промыты? У него, — он ткнул пальцем в кстати подвернувшегося Шломо. — У него мозги не промыты? Мы, выпускники сталинско-брежневских университетов, как же мы любим похваляться нашим иммунитетом к промывке мозгов! Мол, мы-то стреляные воробьи, нас-то на мякине не проведешь… Только лажа это все, вранье. Конечно, насчет «партия наш рулевой» или, скажем, — он пощелкал пальцами, подыскивая пример. — Скажем…»