Выбрать главу

Им нужно договориться о том, как обустраивать будущую Москву — всю Россию, как новое царство — и они договариваются. Пушкин первый протягивает Николаю руку, которой по идее должен был зарезать убийцу гнусного, и торжественно обещает перемениться. Во имя чего? Во имя следующего, большего (московского) царства. Царь пожимает руку, что, наверное, противоречит всякому этикету, но пожимает, и обещает быть Александру личным ценсором, после чего разрешает поэту печатать то, что прежде было запрещено. Неужели просто так, широким жестом? Нет, во имя будущего царства. Его ли, Николая? Нет, Москвы.

Это другой ракурс того же драматического разговора, который не отменяет политического значения встречи поэта и царя, но только помещает эту встречу на одушевленный фон, прямо влияющий на ход разговора — на московский фон.

Духовная гравитация древней столицы сработала: она уравняла эту пару, в которой в нашем представлении в принципе не могло быть равенства.

Юродствовал ли в этом разговоре Пушкин, играл ли в Николку, который может сказать царю правду, сунуть ему под нос кусок мяса и напомнить о человечине? Нет, не думаю. У него мог быть такой план, родившийся в одну минуту, еще в Михайловском, когда он узнал, что за встреча ему предстоит в Москве. Но этот план (если он был) не сработал. В нем и надобности не было. Мы наблюдаем некое невозможное, немыслимое равенство двух фигур — при том, что на поверхности все чин чином: вот царь, а вот опальный поэт.

Наконец, с юродивыми по два часа не разговаривают.

О чем была эта беседа? Нам известны ее фрагменты, заведомо переиначенные и хорошо причесанные или, напротив, пускающие искры: поэт возражает царю, тот терпит. Это именно фрагменты, ремарки, но не собственно содержание.

В тот же вечер Николай скажет Дмитрию Блудову, главному организатору «саммита»: я сегодня беседовал с умнейшим человеком в России. Понятно, что это сказано «для прессы», но все же — два часа разговора, который, наверное, был содержателен.

Пушкин получает задание: писать записку о новых принципах народного образования в России. Его приглашают к участию в просветительской программе нового государя, в которой уже участвует старый его знакомец Сергей Уваров. Правда, с недавних времен они в ссоре. И ничего не выйдет из этого проекта, Пушкин первый от него отстранится; но это будет позже. Пока же, в эти несколько праздничных дней, он согласен. Ему и вправду есть что сказать о новом знании, том знании, что неким целым — потенциально, в момент исторических прозрений в Михайловском — ему открылось. Ему есть что сказать о Москве.

Это знание и составляет характеристику нового Пушкина. Он знает, как оформляется (сочиняется?) историческое русское целое, какие духовные скрепы его удерживают и какое слово обеспечивает работу этой конструкции. В этом он теперь главный специалист. Он — наследник Карамзина.

Последнее очень важно. Николай сохранил пиетет к имени Карамзина [77], он сознает его значение как политической фигуры, крайне ему необходимой, тем более сейчас, когда трон под ним еще не слишком стоек. Ему нужен новый Карамзин, историограф, поэт, просветитель. Писатель «в духе Вальтера Скотта», читаемый и почитаемый в обществе. Несколько шаблонный образ (Николай всегда был склонен действовать по шаблону и инструкции), но в данном случае это можно посчитать за что-то второстепенное. Царь не слишком задумывался о том, московский это выбор или петербургский; тайное склонение Карамзина на московские позиции вряд ли ему было ведомо. Пушкин прокламировал московскую позицию более открыто, но так же вряд ли это было заметно Николаю. Ему нужен был новый историк. В разговоре — так можно предположить — Пушкин обозначил свою способность наследовать Карамзину. Он — еще одно предположение — рассказал Николаю о Москве. И показался умнейшим человеком в России, почему нет? И получил задание писать записку о принципах новой российской школы.

* * *

И — не выполнил этого задания.

Тут мы возвращаемся к главной теме данного эссе: праздничной демобилизации Александра Пушкина, которая совершилась показательно противоположно его михайловской праздничной мобилизации.

Москва приняла Пушкина в свои объятия; он шагнул в них — и как будто растворился, рассыпался на застолья, встречи и приемы. Гнет был с него снят: в тот же миг «каменный» Пушкин, который двумя месяцами ранее проговорил в пустыне «Пророка» — и пустыня расступилась, — этот «каменный» Пушкин стал «воздушным».

вернуться

77

77 Весной 1826 года, когда Карамзин тяжело заболел, Николай снаряжал фрегат для отправки его в Италию на лечение. Карамзин отказался. Он знал, что путешествие в Европу его не спасет, когда Россия на его глазах ощутимо двинулась от Европы. Его время уходило безвозвратно; как историк, Карамзин понимал это лучше других.