Предположение таково: этим ответом Москвы на вопрос Петра о пространстве стало явление новой русской литературы. Не случайно этот ответ был сформулирован синхронно с переводом Библии на русский язык и вторжением Наполеона (опять: вторжением иного пространства). Москва ответила Петру явлением новой, на порядок более сложной литературы: обнаружив себя в большем мире, она создала мир в слове.
Ответ был развернут: от Пушкина, как «автора в пространстве», до «пространства в авторе» — до Толстого, в тексте которого как будто помещен весь мир.
Здесь обнаруживает себя тема, которую мы следили на всем протяжении исследования: сакральной самодостаточности нового слова. В эволюции русской литературы с самого начала обозначила себя религиозная составляющая. Слово составило предмет веры (см. сюжет о «Пророке»); бумажный материк, открытый «Колумбом» Пушкиным, изначально рисовался в воображении русского читателя как подобие земли обетованной.
В этом прежде всего сказалось присутствие Москвы — не как города, но как укорененной фигуры отечественного сознания. Москва обещает русскому человеку рай, рисуется округлым облаком, готовым поднять его прямо на небо.
Москва действует как центр притяжения слова: она и есть «точка тяжести», о которой идет речь в этой книге — «москвоточка»: литературно-пространственный фокус современного русского языка.
Этот фокус собирает вокруг себя сферу текста, придает ему высокий сакральный смысл и неотменимое чувство целого. Неудивительно, что Москва видится столицей нашего бумажного материка. Начиная с Карамзина, со всей силой ощутившего ее ментальное тяготение, с Пушкина, «переехавшего» из Петербурга в Москву со своим «Годуновым», склонение нового слова к Москве в дальнейшем только упрочивалось: Гоголь приехал из своих вечных странствий в Москву, Толстой только и писал о Москве; этим примерам несть числа — все это примеры показательного «омосковления» современного русского слова.
Следует помнить, что Москва, помимо прочего, это столица вековой старины, древняя «планета», обладающая традиционной культурной гравитацией, восходящей к константинопольской традиции.
Она есть помещение покоя, «точечное» (готовое сойтись в самое себя), в принципе отличное от беспокойного, «векторного» (устремленного вовне) Петербурга.
Такая Москва предпочитает бытовать, по сути, вне реальной истории и географии. При этом она куда успешнее калькированного с Европы Петербурга сообщает русскому человеку о его культурной идентичности. Ее образы утверждены в глубине нашего сознания. Они проявляют себя в языке, в оптике русского слова.
Здесь обнаруживается принципиальное дополнение к исходной схеме «роста» русской литературы от Пушкина к Толстому и далее на восток к «сахалинцу» Чехову, — дополнение к истории эволюции нашей прозы как культурного ответа Европе на вызов ее внешнего пространства.
Если различить за поверхностью литературных событий работу средневекового «магнита» Москвы — архаической, самой-в-себя-смотрящей, можно предположить, что Россия не выполнилапетровского задания по приобщению к пространству Европы — она отменила его, выдумав, намолив, нарифмовав себе новый язык как замену внешнего пространства.
Москве потребовалось на это сто лет — раскачивания слова на месте, перемены вектора развития сначала с западного на южный (цареградский проект Екатерины), а затем на устремленный внутрь самое себя. Ей потребовалась тотальная война с Наполеоном и «евангельская» жертва Москвы 1812 года, когда сознание русского человека «архитектурно» оформилось в позиции против Европы(что было многократно усилено в ретроспекции Толстого), чтобы явился этот старый-новый язык, заменяющий собой пространство.
Язык, границы которого нужно охранять не менее ревностно, нежели пределы самого заветного московского царства.
Этот новый язык Москвы не был архаичен, напротив. Он был остро современен; он оперировал формами «сейчас — Москва», «Я — Москва», обнаруженными в момент встречи русского языка и Евангелия, с переосознанием формулы «сейчас — Христос». На таком, уловляющим мгновения языке, было заново записано событие Москвы.
На этом языке «поверх времен» Пушкин писал своего «Годунова» — и через линзу слова «увидел» Годунова, перенесся без усилия на двести лет в прошлое (к другому Пушкину, Гавриле). В режиме «сейчас — Москва» и «Я — Москва» Толстой писал роман «Война и мир»: и вышло подобие Библии — московской, заявляющей начало в 1812 году новой (христианской?) эры.