Я не против литературного цирка; все жанры нам потребны, все здания должны стоять в нашем городе из слов. Важно еще, чтобы мы умели взглянуть окрест этого города — взглядом не сужающимся, но расширяющимся.
Я все о своем, большем языке, о тексте-путешествии, к которому у нас нет ни привычки, ни исторической, ни грамматической (тем более «оптической») склонности.
Разбор Шишкова и его цареградской «стереометрии» показывает, как адмирал оказался вне времени и вне языка, а стало быть, и вне нашей памяти, — как он заплыл в иное, невидимое нам море. Уточним: он оказался вне карамзинско-пушкинско-толстовского «помещения времени», которое одно мы различаем, оглядываясь на ту эпоху [23].
Одновременно этот разбор показывает, насколько невосприимчиво наше традиционное литературное сознание к идее регулярного пространства, к счету твердых расстояний по осям (сторонам) света. Наше сознание, наученное «фокусником» Толстым различать в помещении той эпохи прежде всего центр, московское событие 1812 года, без особой охоты смотрит от Москвы вовне. Ему неинтересен адмирал Шишков, неинтересно, почему он адмирал (звание, кстати довольно поместительное, намекающее на внешний мир), интересны только насмешки над адмиралом.
Еще раз: адмирал Шишков потерпел поражение не оттого, что писал хуже, чем Николай Карамзин; не в этом было дело, да и соревнования такого никто не устраивал. Он проиграл оттого, что потерял из виду Москву как фокус духовного зрения. Он был занят ненужным согласованием времен (Рима и Рима), считал версты между Петербургом и Царьградом, имел в голове черченые меридианы и широты, верил в «Морскую тактику» как возможность меры моря. Это знание оказалось излишне в той бумажной стране, новой Московии, которая постепенно начала оформлять себя с переменою веков с XVIII на XIX.
Да, пожалуй, эта хронология будет верной: начало правления Александра I, как бы ни выглядело оно на поверхности европейским и петербургским, на деле скрыто содержало новую московскую начинку (в 1812 году с огнем пожара она вышла на поверхность). На это в первую очередь указывает Карамзин, самый европейский из всех наших писателей: он дает старт «московскому языку», который ко времени Толстого некоторым образом отворачивается от Европы, отворачивается от пространства — в книгу. В этом новом языке расстояния несущественны, и если ему интересно море, то это прежде всего море времени.
Нашему сознанию не нужен географ, «геометр», адмирал Шишков — в реальной, внелитературной истории мы вовсе его не различаем. Мы видим — с уничижительном искажением в литературном «зеркале» — только Шишкова-архаика, пишущего, как в «старину», с нелепым церковно-славянским акцентом.
В известной мере это заслуженный итог: Шишков проигрывает сейчас. С его архаическим, цареградским «тогда» он удаляется из времени литературного «сейчас». Карикатуры и шипения составляют этому уходу только шумовое сопровождение. Это шум и пестрые картинки: суть удаления «оптическая». Адмирал не виден, он отсутствует в нашей памяти, потому что наша память внепространственна, она заговорена (новым «московским») словом.
Мы помним Шишкова от противного, — от Карамзина. Не «перпендикулярно», не под углом к Карамзину, что, несомненно, добавило бы литературной карте новое измерение. К «широтной» (карамзинской) оси «икс» — меридиан «игрек». Нет, такого раздвижения нашей памяти не наблюдается. Она помещает адмирала строго против Карамзина, чем, по сути, уничтожает его (литературную) фигуру. А вместе с ней и потенциальное пространство истории рубежа XVIII и XIX веков, остающееся от нас по сегодняшний день большей частью скрыто.
СЛУЧАЙ В ОКЕАНЕ
Два случая. Но они сходятся в один, в одну малую точку; речь и пойдет о точке, или, так будет точнее (что может быть точнее точки?), — о фокусировке литературного образа.
И герой тут один; тем легче будет разобраться с этой малой точкой.
Известный всему свету, то есть Петербургу и Москве, в самом деле, знаменитый господин Федор Толстой по прозвищу «Американец» во время кругосветного плавания на шлюпе «Надежда» под командованием Крузенштерна [24] совершил два нелепых, диких поступка, которые вместе составили анекдот, двести лет повторяемый.
23
23 Возможно, на той несостоявшейся оси развития нашей литературы, которая угадывается как продолжение «вектора» адмирала Шишкова, мог бы оказаться Достоевский. Не столько как художник (в этом смысле он находится в русле именно состоявшейся, классической традиции), скорее как отвлеченный теоретик, мыслитель, метафизический географ. В этом смысле он был постоянно устремлен сознанием «из Петрополя в Царьград». Политически он был шишковистом, творчески — «пушкинистом». Язык «Беседы» не состоялся, не развернулся в истории (и заслуженно); но что вышло бы, если б «Беседа» была более успешна в части слова или сам Достоевский родился поколением раньше? Впрочем, в таком случае мы вряд ли запомнили бы такого Достоевского.
24
24 Экспедиция 1803–1806 годов; целью ее было доставление первого русского посольства в Японию. Чтобы добраться от Петербурга до Киото, тогдашней столицы Японии, нашим дипломатам потребовалось обогнуть земной шар; кругосветка совершалась «попутно». Руководил посольством Николай Резанов, более известный сегодня как герой романтической русско-калифорнийской сказки (опера «Юнона и Авось», очередное литературное переложение российской истории).