Выбрать главу

Они досаждают «московскому» слову — оно недолюбливает географию.

Вслед за тем и мы — носители, сочинители, воспоминатели этого подвижного слова — находимся с этой наукой в отношениях более чем противоречивых. Географическое пространство нам в тягость; неудивительно — при таких размерах страны.

Мы отгораживаемся от «лишнего» пространства страницей с классическим литературным текстом — и все видится прекрасно на этой странице и ужасно без нее. На ней всё «арзамасски» (пушкински) прекрасно — и арзамасски (толстовски) ужасно. Столь противоречиво (столь живо) наше восприятие своей страны-страницы, материка классического русского слова.

И все же материк этот не бесконечно подвижное, не имеющее границ облако, он — довольно прихотливо, нет, не прямоугольно, напротив, весьма живо — вырезан из бумаги.

* * *

Далее — уже объявленное, не вызывающее сомнений: Москва — столица этого бумажного материка.

Необходимо обвести его по контуру, хотя бы в эскизе, по ходу литературного странствия.

* * *

В эссе о Карамзине уже заходила речь об имении Баловнево, расположенном на правом берегу Дона, в среднем его течении, довольно далеко к югу от Москвы. Мы вспоминали об этом имении и замечательной тамошней церкви, которая по своему виду и тайному значению более напоминает собор, и вспоминали вот почему. Отъезд Карамзина в Европу, в ясно расчерченное пространство первого Рима, заставил его самого, а вслед за ним и нас — оглянуться на Москву и за Москву на восток и задаться вопросом: что представляет собой русское пространство? Что такое русский Рим? Где его черченые (ментальные) пределы?

Не административные, тут все более или менее ясно, — пределы «архитектуры» сознания. Такое «правильное» пространство в эпоху Карамзина только подвигалось по России «немецким» (романовским) усилием — с северо-запада на юго-восток, в бесконечность. Оно не совпадало с границами политическими, — оно и теперь с ними не совпадает, — и в принципе не составляло единого целого, являя собой редкую россыпь отдельных кубиков и кубов, городов и усадеб.

Эту его фрагментарность и хрупкость, как мы отмечали, ясно обозначил пугачевский бунт; об этом и шла речь в Баловневе — о том, как имперское, «римское» пространство повело себя после бунта: оно «окуклилось», поставив на своем пределе этот удивительный пограничный собор. Таково было знаковое действие екатерининской империи: здесь, в этом конкретно месте, прошла граница «римского» пространства, собор ставился как памятник ему, это был (в замысле) опорный столп империи — оттого, наверное, он вышел столь несоразмерно велик и чуден видом.

И далее, в продолжение этого историко-географического рассуждения, в контексте странствия Карамзина — тогда же, в том же ментальном помещении, огороженном (городском) пространстве началось создание нового языка.

Они были прямо связаны, эти просветительские опыты, в слове — Николая Карамзина, в реальном пространстве — тульского наместника Муромцева или, к примеру в архитектуре — Николая Львова (его в данном контексте всего уместнее привести в пример). Их «огораживающие» сознание опыты производились на коротком постпугачевском отрезке истории.

Новое слово, классический русский язык явились в едва размеченном классическом пространстве России конца XVIII, начала XIX веков в том странном (ментальном) «аквариуме» с тонкими стенками, который едва не разбил разбойник Пугачев, в который вторглась наполеоновская Европа в 1812 году, в который пролилось живой воды с переводом Евангелия. И в сумме этих формообразующих обстоятельств — новое слово вышло правильно начерчено, светло и живо и вместе с тем нервно, тонкокоже, колеблемо по широте, с лицом на запад, откуда жди войны, и затылком на восток, откуда вечно веет бунтом.

Здесь, в Баловневе, нарисовалась тогда, в начале слова, юго-восточная граница русского (московского) Рима.

И вот продолжение наблюдения за этим изначальным «римским» пределом; мы смотрим на него в другую эпоху, когда он вновь проявил себя — в совершенно иных исторических обстоятельствах, но так же показательно в контексте бытия классического русского слова.

Через этот историко-географический предел в октябре 1910 года бежит на восток Лев Толстой.

То есть: этот предел вновь обозначает себя в конце слова, на излете эпохи классического русского языка, накануне очередного исторического перелома, в предвидении следующей России, следующего, «красного» Рима.

* * *

Наша экспедиция имела целью повторить последний маршрут Толстого из Ясной Поляны в Астапово. Следует признать: наблюдение пугачевских «границ» не входило тогда в наши планы. Просто, следуя за Толстым, повторяя, сколько возможно, траекторию его бегства, мы в определенный момент выехали на некий предел, обозначенный пограничным столпом собора, и определили его как предел русской (имперской) классики, нарисовавшийся по горячим следам недавнего восстания. Далее карты конца XVIII и начала XX века были наложены одна на другую: две внутренние границы совпали.