Выбрать главу

Это дает своеобразный «романтический» эффект его версии: в его «Истории» во множестве поселяются русские Эрасты. Михаил Тверской делается у Карамзина во сто крат привлекательнее Ивана Калиты, хоть и проигрывает ему фактически и проч. (Нелюбовь Карамзина к Калите лишний раз подчеркивает его желание отстраниться от Москвы, взглянуть на нее извне, с европейской позиции.)

Возможно, указанная московская оптика души, которой он не определял, но диагностировал и которой поддался на одно мгновение писания «Бедной Лизы», в итоге оказалась настроена для него самого слишком уж центростремительно, «монархически». Николай Карамзин не вполне соответствовал требованиям им же самим определенной московской оптики. Он для того был слишком онемечен: хладнокровен и «глазаст».

Карамзин остался вне Москвы, за «зеркалом»; не шагнул из пространства в слово, хотя указал русской литературе именно этот путь — в Москву.

Он был слишком отстранен, осторожен, старался во всяком своем предприятии сохранить дистанцию от совершаемого переворота языка. Неслучайно он так часто вспоминал о зеркале и надобности рефлексии.

Так на войне осторожный наблюдатель поднимает зеркало поверх окопа, чтобы увидеть, что там впереди, и при этом не получить пулю в лоб.

Поэтому он оказывается в нашем представлении — «там», до Пушкина.

*

Примерно так видится теперь, после разбора европейского путешествия Карамзина, исходная мизансцена языка «у зеркала».

Мы пробуем поместить слово в пространство (истории). Русский язык, тот, что для нас уже состоялся и представляет настоящее совершенное время, и который прямо связан для нас с именем и временем Пушкина, для Карамзина был — остался — в будущем времени. Такова пространственная грамматика исследуемого события: то, что для нас начало, чудо рождения нового слова, для Карамзина конец долгого, сложного, противоречивого, с откатами и возвращениями на исходные позиции «архитектурного» опыта по устроению русского языка.

Наверное, Карамзин сознавал свое «предварительное», «зазеркальное» положение в помещении строящегося современного языка. Иногда создается впечатление, что Карамзин прямо указывает на событие Пушкина, как на Архимедову точку русского словесного переворота. При этом, точно библейский Моисей, все сделав для достижения этой точки, он словно отстраняется от нее, остается вне Эдема русского сейчас.

В этом смысле он парадоксальным образом дальше нас от кратера пушкинского словорождения, он вне этого кратера; мы же в огне его и лаве двести лет пребываем с головой.

Он — до языка, мы — в нем; зато у него свои глаза (см. портрет), у нас — «бумажные». У нас слово вместо глаз, слово смотрит вместо нас и видит то, что положено видеть слову: свой идеал, свой недвижимый образец, светлую пушкинскую точку, которой так трудно найти должное протяжение.

Сюжет переустройства, «прозрения» русского слова протягивается далее от Карамзина к Пушкину.

Следует уточнить: между ними не  протяжение,  но  помещение    пространство, в котором пересекается множество сюжетных линий. Не все они укладываются в то магистральное направление, согласно которому развивалась отечественная литература. Существовал выбор между вариантами развития русского слова; перед ним рисовались перспективы, замыкались тупики, чертились мнимые пути и проч. — пространство литературного события было полно.

Вот несколько наблюдений на эту тему: эссе об адмирале Шишкове и его «географической» оппозиции Карамзину, о Федоре Толстом как прототипе «героя вне пространства», о Дмитрии Блудове и его арзамасском приключении 1811 года, о «море Пугачева», оставившем свои следы на многих картах, в том числе на литературной, об исчезновении и появлении Москвы в 1812 году (обновлении самого понятия «Москва» после того, что с ней случилось в этом году) — всё на тему «оптической» метаморфозы отечественного сознания в начале  XIX  века, его поэтапного соразмерения с современным  русским языком.

Эти тексты были написаны в разное время. Связи между ними прослежены по мере необходимости; здесь не одно после другого, но, скорее, — рядом, над или под.

В центре «чертежа» Москва, как ей и быть положено.

АДМИРАЛ ШИШКОВ И «СЕЙЧАС»

I

Адмирала Шишкова вспоминают первым, когда нужно определить сторону, противную реформатору Карамзину и его соратникам: Вяземскому, Жуковскому, Пушкину. На «чертеже» русского слова он, сколько возможно, далек от Карамзина. Именно Шишков и его партия литературных консерваторов составляли карамзинистам решительную оппозицию — и тем определили максимальное «количество пространства» в наблюдаемой нами мизансцене.

Карамзин и Шишков составляют не столько литературную, сколько мировоззренческую полярную пару. Они слишком по-разному «зрели мир». Сутью их спора — не только их самих, но всей эпохи — было не столько слово, сколько то, что  до слова — направление (и в этом смысле пространство), в котором положено двигаться России. Не столько текст их интересовал, сколько фон для него и самое зрелище, помещение русской мысли.

Они видели это помещение слишком по-разному, чертили каждый свою перспективу. Это для нас прежде всего интересно: различие в «оптике мысли» участников спора об идеальном русском словосложении.

Мы привычным образом различаем соперников как новаторов-карамзинистов и архаистов-шишковистов. Для нас не существует вопроса о победителе в этом споре. Победили, разумеется, новаторы: Карамзин, Вяземский, Жуковский, Пушкин. Что в литературном плане могли им противопоставить Шишков, Шаховской, Ширинский-Шихматов? Только «шипение»; шутка из той эпохи довольно распространенная — у консерваторов как на подбор фамилии были на букву «Ш». Было среди них еще двое Хвостовых — эти «хрипели».

Следует отметить: это наше нынешнее, пристрастное мнение, сложившееся задним числом, много позже тогдашних баталий. Тогда вопрос о литературном первенстве решался иначе; по меркам того времени, побеждали как раз шишковисты: они ходили в генералах и министрах. Карамзинисты были в оппозиции, они были фрондой, задиристой и острой на язык.

Мы «видим» эти распри заведомо искаженно; многие смыслы, имеющие силу в том времени, к настоящему моменту перевернуты.

К примеру, линия фронта между воюющими сторонами была проведена довольно причудливо. Некоторые участники литературной войны свободно переходили с одной стороны на другую, вторые стояли над схваткой и не относились к спору архаистов и новаторов всерьез, третьи и вовсе мало его замечали.

Скажем, «Беседы любителей русского слова», знаменитый оплот партии шишковистов — что такое были эти «Беседы»? Первоначально (с 1807 года) это были частные вечера в доме Гавриила Романовича Державина. И уже на фамилии Державина наша память дает сбой: мы не часто связываем вместе Державина и пресловутые шишковские «Беседы». Или взять того же Крылова — а ведь и он был участник «Бесед». Легко ли их сегодня связать вместе — Крылова и  архаические, консервативные «Беседы»?

Теперь привычнее говорить в единственном числе — «Беседу». Это название стало именем нарицательным, и у нас ассоциируется только с Шишковым и его соратниками на букву «Ш». В «Беседе» же, оказывается, заседали Державин и Крылов. И не просто заседали, а первенствовали в ней, были главные ее представители в глазах современников.