Впятером мы осушили уже двадцать кружек, в движениях наших появилась расчетливая медлительность, один Кирилл энергично жестикулирует:
— Такая женщина! Москва стонала от восторга, когда она пела. Десятки шкетов ночью после концерта собирались под окнами «Метрополя» и орали: «Ковач! Ковач!» Милиция разгоняла — куда там! Я в это время как раз жил в Москве у тетки, на концерт не попал — к кассам не пробиться, видел ее только издали, у «Метрополя». Какая женщина! И вдруг сегодня иду в университет — бац! — гляжу, афиша: Ковач! Братцы мои, у нас, в нашем вшивом городишке, будет петь Ковач, подумайте только!
— Побалдеем, — смачно тянет рыжий, похожий сутулостью на орангутанга Сережка Коновалов, — м-м-м, побалдеем!
— Ах, — мечтательно вздыхает молчаливый Славик Рябинин и в предвкушении восторга прикрывает голубые глаза.
— Готовьте ма-агнитофо-о-оны-ы! — напрягая мощную грудь, басом поет Миша Тонкошей. — Билеты Са-ашка достае-о-от!
Я пожимаю плечами, мол, попробую. Почему-то я приглянулся молоденькой кассирше из филармонии, и она беспрекословно выдает мне — по крайней мере, всегда выдавала — столько билетов, сколько я у нее прошу. Бедная девочка! Ребята прозвали меня дон-жуаном, а я не такой уж дон-жуан: второй год никак не могу преодолеть проклятую робость и объясниться с Ритой Истоминой, хотя только о ней и думаю.
И сейчас в конце улицы вдруг появляется ее яркий оранжевый сарафан, распущенные волосы бьются за плечами золотым парусом. Я вздрагиваю. Рита бежит к нам. Она, да не только она — весь курс знает, где нас искать, если мы не на лекции. Наверно, Конфликт разбушевался…
Риту обгоняет сверкающая на солнце черная «Волга», через минуту проносится мимо нас, в десяти шагах от пивного ларька, и мы видим в ней Поленова, в степенной задумчивости откинувшегося на заднем сиденье, — знаменитого поэта, что живет в нашем городе.
— Во житуха! — восхищается Миша. — А ведь не Пушкин.
— Пушкин всегда бы жил бедно, — наставительно говорит Кирилл и кивает на промчавшуюся «Волгу». — Когда-то Поленов с моим отцом за одной партой сидел, а сейчас, куда на фиг, — Париж, Рим, Токио!.. Вознесся! — Потянувшись всем своим длинным, худым телом, он падает навзничь на траву и почти выкрикивает: — Но что касается меня, обоим предпочту Вознесенского! «Лежу бухой и эпохальный. Постигаю Мичиган…»
Я смотрю, как приближается Рита, и уже могу разглядеть, что лицо ее вправду чем-то встревожено.
— Ритка, садись пить пиво! — кричит Сережка и, хохоча, протягивает ей кружку.
Рита обводит нас потерянным темным взглядом и шепчет, едва справляясь с дыханием:
— Саша… можно тебя на минутку…
Я удивленно поднимаюсь с земли, подхожу к ней и говорю нарочито развязно:
— Да, мадам…
— Саша, только что звонили в деканат… Надо Кириллу как-то сказать… я не знаю… У Кирилла умер отец…
Он лежит на столе в новом черном костюме, впадины на висках, высокий лоб отливают парафиновым глянцем, левое веко прикрыто не до конца, глаз тускло блестит, словно подглядывает за женой и сыном, словно еще жив наперекор всему. За два дня у него выросла черная клиновидная бородка, странно гармонирующая с редкими седыми волосами на голове, она придает лицу выражение значительное, загадочное и делает похожим на Мефистофеля. Белая капроновая рюшка по краям гроба точно рамка печального портрета.
Его жена, вся в черном, с припухшими, покрасневшими глазами, нервно теребит комочек носового платка, поминутно сморкается, поправляет цветы. Кирилл сидит у гроба, согнувшись, не мигая, глядит на сложенные на груди морщинистые руки — на ногтях синими огоньками отсвечивает блеск оконных стекол.
Тяжелым дурманом колышется в голове тошновато-сладкий запах лилий, роз. Поскрипывают стулья. Глубокие вздохи и напирающая со двора сутолока: «поглядеть на покойника».