Выбрать главу

— Афоня, чего молчишь?

Но он только поежил плечами, как будто давила рубашка.

— Афоня?

И тогда сын вскипел:

— Ну что все Афоня, Афоня?! Тоже имя придумали...

— Не надо имени стыдиться своего, оно дано для божьего суда! — продекламировал отец своим тонким голосом. И еще что-то хотел сказать в том же духе, но махнул рукой, засмеялся. — Когда был помоложе, то состоял в драмкружке. Ты ведь помнишь, я служил тогда в строительном тресте и заведовал кадрами. Я всю жизнь, сынок, заведовал кадрами: то в тресте, то на заводах. И этим горжусь — значит, верили. Значит, доверяли. — Он опять смотрел на Афоню, и лицо было спокойное, ровное, и глаза совсем успокоились, и утихло в них раздражение.

— И кого же ты играл в драмкружке? Не Суворова? — спросил сын с лукавым намеком. И глаза не отвел и стал разминать сигарету. Отца передернуло. Он знал, что сослуживцы его часто называли Суворовым, а вот от сына не ожидал.

— Суворова я играл только раз. Дело было после войны. На меня надели парик из кудели и крепко-крепко напудрили. А в руки сунули трость — сосновую палку с сучком. Я ей упирался, потому что был на протезе.

— Всю историю, значит, нарушили. У Суворова ноги-то целые, — усмехнулся сын и вдруг стукнул ладонью по столу. — Вот что, отец: давай по-мужски? А то зубы мне затираешь, а сам на вопрос не ответил.

— На какой, сынок? Ты меня не стращай.

— Значит, не доверяешь соседа. Хорошо — я договорюсь с Журавлевым, но только... Только потом к тебе — ни ногой! — Он приподнялся и включил свет. И сразу волосы у него подернулись золотом, а в глазах мелькнуло что-то бойкое, детское. И опять отец на него засмотрелся, и сделалось ему хорошо. Но Афанасий был настроен решительно:

— Ты понял меня? Ни но-гой!

— Я понял. Но правильно, что тебя задело. А то совсем уж... — Он отошел от окна и осторожно присел на скамеечку. Ноги вытянул далеко, а руки скрестил на коленях. — Не сердись, сынок. Просто я хочу, чтоб он пожил. Да и заслужил сильно Федя... Это было в конце сорок третьего...

— И вдруг поперли «тигры» и «пантеры», — засмеялся сын и посмотрел на него снизу вверх, и в этом взгляде была насмешка. А лицо побледнело, и на скулах появилась краснота. И скоро краснота эта пошла на шею, а на щеках превратилась во что-то пунцовое, яркое, как сильный ожог.

— Почему не даешь рассказать, сынок?

— А ты почему мне не веришь? И почему унижаешь? Разве я виноват, что не сидел с тобой в том окопчике? Но сейчас же другое время...

— Другое, — согласился отец. — Но только тот окопчик не трогай. За него, сынок, дорого заплачено.

— А-а, ладно, — махнул рукой Афанасий, и лицо его выразило страдание. Он решил, что сейчас выйдет на улицу и пойдет куда-нибудь: лишь бы идти, лишь бы не слышать назиданий, укора, лишь бы вдохнуть в себя свежий вечерний воздух, освободиться от этого потолка, этой комнаты. Освободиться и забыть, забыть обо всем...

— Так, значит, о Журавлеве договорились? Как ты, сынок?

— Считай, что договорились. Но только это, отец, обида. Я ведь тоже хирург. Значит, все же не доверяешь? — спросил Афанасий спокойно и устало зажмурился. Болело сердце, затылок, и совсем не было сил.

— Не сердись, сынок! Я уж старый, я уж ни к черту. Но мне нельзя терять Федю.

— А зачем терять?

— Во-во! Незачем!

И вдруг с отцом что-то случилось. Он быстро поднялся, почти вскочил и забегал по комнате. И движения его были резкие, сильные, деревяшка снова постукивала, но теперь уже как-то весело, как будто отплясывала, и лицо разгорелось. Потом остановился и подошел близко к сыну.

— Ты прости дурака! Я попытать тебя сдумал! Но ты-то... Ох, какой молодец, Афоня! Обида, говоришь, тебе — оби-да...

— Не понимаю.

— Потом поймешь, все потом... — Он суетился и опять заглядывал в глаза сыну и еще хотел что-то сказать, но не решался. И тогда положил на плечо сына руку. — Ты бы хоть погулял. То сидишь тут — угорел в духоте. А ко мне зайдет Федор. Или сам навещу. А дом не закрою.

Афанасий вышел в ограду, потом на улицу. В голове гудело, и нервы были как струны. Он шел медленно, не разбирая дороги. В висках постукивало, и было странно — неужели тот смешной человек, который все суетился, пытал его и стучал деревяшкой, — это и есть его кровь, его отец, его самое дорогое? Нет, здесь что-то не так. И все-таки было жалко. Было жалко отца и одновременно обидно. Но как исправишь? И разве исправишь...