Всполохи за рощей все ближе, ближе, уже пахнет дождем, теплой сыростью и осиной, уже стоит вокруг цепенящая тишина, после которой бывает шквал, затем — ливень. А пока все притаилось, застыло, и вода в реке тоже спит, не видно течения, даже рыба сегодня не играет, не ходит — погода-то на изломе, и все живое спряталось на дно, выжидает. Василий не переставая курит и мнет ладонью висок. Ему уже дышится легче: наверное, тишина усыпляет нервы, и он теперь почти спокойно смотрит на воду и думает о себе, как о чужом, совсем постороннем. Только голова еще кружится, но это — усталость. Да и мысли его — тоже усталые, тихие, как в полусне. И почему-то кажется, чудится, что он очень старый, разбитый, что у него уже все позади и ничего уж не ждет его нового ни в природе, ни в жизни. И он думает, что вот и снова весна пришла, а там — не успеешь моргнуть — и лето, а там уж — долгая и глухая зима. И если б он здесь остался, то это время, бойкое время, так бы и понеслось, как бочонок с горы, и он бы, может, привык к этой деревне и к этой жизни, а потом бы заплыл жирком, как Ионыч. И все б погибло в этом толстом, смешном человеке: и все надежды, и планы, и все будущие дни и дела... «И со мной вместе погибла бы Лена. Но нет — почему же Лена? Да, при чем тут жена?» И его мысли, горькие мысли, повернули опять на старое — на самого себя и на Лену, и он начал с досады трясти перила, но они даже не пошатнулись. «Да-а-а. Крепко строят колхознички!» Он усмехнулся и точно бы протрезвел. Во всем теле была усталость, какая-то изнуряющая, больная, и он опять закурил. Спичка задрожала в ладони, обожгла сильно пальцы. От ожога Василий вздрогнул и поднял голову. Пальцы стали липкие, в противном поту. «Что это я? Как кур воровал».
Он рассмеялся, потом сильно поморщился. В роще снова ожило пение, и потому пришло раздражение. «Ну и чудаки! Ошалели... И грозы не боятся». Он бросил окурок и крепко сдавил перила. «А ведь сам я тоже чудак и побить меня некому. А жизнь-то, Василий Иванович, совсем другая — подумал он о себе с тяжелой усмешкой и покачал головой. — И стоило ли забираться в такую глушь, в заштатный колхозишко, где инженеру дела — с ломаный грош. Ведь оставляли при кафедре, просто даже упрашивали. Вот и жил бы теперь в Челябинске и добился бы многого. А здесь? Что здесь? Ни одного порядочного специалиста — только битый, как говорится, да грабленый. И никто ни за что не отвечает. Все правы вроде, а копнешь поглубже, то все виноваты... А пьют-то как! Боже мой! И никто с этим не борется, все смирились и успокоились. Но почему? Почему? — он качал головой и мстительно улыбался: — Нет уж, дорогие товарищи! Поездили на мне — и забудьте! Распряглась ваша лошадка, потеряла оглобли. Пора и совесть знать, ведь человека замучили».
И он снова и снова обращался к кому-то, качал головой и жестикулировал. Но тот далекий, чужой, неведомый, наверно, плохо слушал его, отворачивался, потому Василий еще сильнее страдал. Он страдал, конечно, и мучился, но все-таки это было легче и проще, чем думать о Лене. Так прошла минута, другая, а потом все-таки вернулось то страшное, и он задал себе самый главный вопрос: «Но почему, почему же так поступила жена? За что отомстила, за что наказала?» Он курил, тяжело вздыхал и не мог уже избавиться от этих вопросов. И скоро они вытеснили все остальное, и ему стало совсем тяжело...
«Вот и все. Все... С Леночкой теперь все покончено. Мне уже не простить ее никогда, не забыть ее выходки. Но за что же?! За что она?!» И в глазах опять поднялась та фотография — красивые брови, веселое молодое лицо. И на обороте уверенным росчерком: «Храни и помни. Твой навсегда — Сергей». Лена точно нарочно воткнула ее в рамку у зеркала: как, мол, приедет, так сразу увидит. Так и вышло, как думала. До обеда он мотался в районе: там — дела, в другом месте — дела. Домой приехал только под вечер. И не успел войти в комнату, как сразу бросилось в глаза это зеркало, а там — эти брови, лицо... «Нет, какая наглость, какой напор. Храни и помни! Храни... А разве она обязана? А может... Может, у них все уже давно, целый год? Может, они давно как муж и жена, а он-то — слепой, недотепа... Но зачем же Лена так грубо, в упор?» И он в отчаянии начал шатать перила, и хотелось уехать сейчас же, немедля. Потом он бросился в улицу и почти побежал. Но бежать долго не мог — от усталости его мотало из стороны в сторону. Тогда он остановился и отдышался. Потом пошел вперед, не разбирая дороги. Но улица была освещена, как в городе. Везде горели фонари, и свет их лился монотонно, сосредоточенно. Вверху был синий, а внизу — фиолетовый. Возле заборов, на длинных лавочках, смеялись пары, перешептывались. Он косил глаза на них и завидовал. У этих все еще впереди, все еще начинается — и любовь, и встречи, доверие, а у него уже — везде тупик и обман...