Василий смотрел на жену и не верил, не понимал. Он даже и слов-то ее не разбирал, а только чувствовал, только догадывался: случилось чудо, большое чудо и это чудо — сама жена. А она прошла за ним в комнату, и все в глаза заглянуть хотела и точно бы боялась его, стеснялась:
— Ну и глупый, убежал, хлопнул дверками. А я нарочно — попытать тебя вздумала. А то ездишь где-то, будто гонят тебя с собаками. А я одна да одна...
Руки у нее были теплые, и щеки тоже, и все лицо... И в это время ударил гром. А потом еще и еще, и скоро хлынул на землю дождь. Он был тоже теплый, как молоко. Он шел уже над всей улицей, и над рекой, и над рощей, и над тем белым озером. И шел он потом всю ночь до утра.
ОЧЕРКИ
Расскажи, память...
Давно уже собирался о них написать. Но сборы всегда затягивались, да и мучил вопрос — сумею ли? Ведь нужны особенные слова! А где они?.. Вот если бы сказать об этом стихами! Но стихами не суждено — не владею... Да и можно ли лучше, чем у Ахматовой? Вы помните: «А вы, мои друзья последнего призыва! Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена. Над вашей памятью не стыть плакучей ивой, а крикнуть на весь мир все ваши имена!» Я не могу читать это без спазмы в горле. Но вы найдите человека, который может... Впрочем, самое сильное у этого стихотворения — это все же конец. Он, как набат! Как заклинание! Как разговор с собственным сердцем! «Да что там имена! Ведь все равно — вы с нами! Все на колени, все! Багряный хлынул свет! И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами — живые с мертвыми: для славы мертвых нет». Как это пронзительно точно — и о мертвых, и о живых... Но я могу писать, имею право, только о живых. И о том, конечно, что видел, что пережил вместе с ними в ту холодную зиму сорок второго... И все-таки шли месяцы, годы, а я все не решался. Иногда даже садился за стол, брал в руки листочек и писал на нем несколько слов, предложений, но дальше дело не шло. Слова были какие-то хилые, без дыхания. И я себя ненавидел, не находил себе места. А потом и вовсе потерял веру: наверное, не суждено мне, не суждено. Но вот недавно... Впрочем, расскажу все по порядку.
I
Недавно, выступая в одной из курганских школ, я вдруг стал вспоминать свое детство, военные годы. А началось неожиданно: одна бойкая пятиклассница с узкими глазенками, как у лисенка, спросила меня в упор:
— А вы в войну у партизан были?
— Что ты, милая! — поразился я до испуга. — В войну мне было всего... всего восемь лет.
— Но вы же седой... — В классе все засмеялись, а девочка-лисенок обиделась:
— Надо же, не спросить...
И мне захотелось ее утешить. Но я не успел — отвлек мальчик с передней парты. Он выглядел независимо.
— А магнитофоны у вас в войну были?.. Расскажите, какая марка?
— Да что ты?! — я почти закричал на весь класс. И почувствовал, что бледнею. Стало жарко в груди. — У нас и бумаги-то настоящей не было. Да, да! И бумаги... Мы писали на старых газетах, обертках. И поголодать пришлось. И мерзлую картошку попробовать, и щи из крапивы... А чернила мы наводили из сажи. А карандаши экономили: каждый карандашик резали на три части. Потом делили между собой... — Но договорить я не сумел. В классе сделалось шумно. Я поднял голову и посмотрел вперед. Посмотрел — и сжался от боли: меня же почти не слушали! Каждый был занят собой: один заполнял дневничок, другой нетерпеливо покашливал, третий меланхолично смотрел в окно. И глаза были пустые, холодные. Их мало занимали мои слова — как будто я рассказывал им о далекой эпохе наполеоновских войн. Можно слушать, а можно и прочитать на двадцатой странице в учебнике... И во мне все поникло, я себя ненавидел. Я для них сейчас — скучный дяденька-резонер. Но почему? И тут на выручку мне бросилась та бойкая — лисенок.
— А у вас в деревне была музыкальная школа?
— В войну, что ли?
— Аха. — Она оглянулась беспомощно, ожидая поддержки. Но класс шумел, и тогда я стал отвечать одной ей, только ей...
— Такой школы, конечно, не было. А вот патефон у нас был. Привезли с собой ленинградцы. Эвакуированные...
— А что такое эвакуированные? — Опять этот лисенок. Она смотрела в упор и ждала ответа. И я что-то буркнул и стал прощаться. Это походило на бегство. Но я не хотел больше говорить в пустоту.
И пока шел до дома, болела и страдала душа. Ну почему же им безразлично? Ну почему, почему?.. И эти вопросы давили, как камень. И ничего меня не радовало, не утешало. А ведь должно бы, должно бы... Ведь через три дня наступал Новый год, и везде стояло голубое сиянье. Оно было всюду: и на земле, и на небе. Оно шло и от елки на нашей площади, и от витрин магазинов, и от улыбок. И от надежды, которая в эти дни запрятана в каждом взгляде. Даже воробьи ожили, повеселели, ведь скоро будет тепло и прибавится день. Даже птицы! А что уж там люди... А мне все равно тяжело. Ну почему, почему же им все безразлично?... Почему я сбежал от них, почему?..