VI
И в этом ряду я вижу лицо Юры Юдина. Вот оно рядом — можно даже дотронуться. Красивое, ясноглазое, как у капитана Гастелло. Он и душой своей походил на чудесного летчика и так же ненавидел фашистов...
И вот я начал рассказ о Юре, а сам боюсь: сумею ли, хватит ли нервов? Ведь я сказал уже впереди, что у меня был самый страшный день в те далекие годы. Так вот, признаюсь сейчас, этот день связан с Юрой.
Как мы, деревенские, любили его! И как гордились! Нам казалось, что он самый смелый, самый бесстрашный. Ему было лет двенадцать-тринадцать, но мы знали, что он в Ленинграде уже дежурил на крышах и сбрасывал зажигалки. А это ведь те же бомбы...
Он приехал к нам вместе с мамой, и та устроилась в интернате. Работа тяжелая — с утра до ночи на кухне. Она и за повара, и за техничку, а по ночам ухаживала за больными. Вот и сдало сердце, не выдержало... Да и как ему выдержать, когда за плечами — блокада. И вот однажды Юра проснулся, а мама не дышит. Он подошел поближе к кровати — не слышно дыханья. Он схватил ее за руку — ладонь была ледяная. И тогда, потрясенный, он закричал и кинулся прямо к двери. Они жили на первом этаже интерната, и Юра выскочил сразу в ограду. Он выбежал раздетый, разутый, в одних тонких носочках. Он не медлил, потому что принял решение. Но что было потом, я не знаю. Одно только помню, как он страшно кричал, как разбудил всю деревню. Его крики услышали в каждой избе, да и как не услышать! Часто говорят: у меня кровь, мол, застыла в жилах. Так и было тогда, так и случилось: у меня тоже кровь встала в горле, и пришел ужас. Такого страха я никогда не знал еще, не испытывал. И закричать бы тоже, но не могу. И этот страх приподнял меня с места и кинул на улицу. А там уже — вся деревня... Как будто пожар или кого-то убили. Но все бежали к Тоболу — на берегу что-то случилось. И мы тогда побежали, но было уже поздно... Навстречу нам шел Игорь Плотников и нес на руках нашего Юру. Игорь нес его осторожно, как будто брел по воде, как будто у него заболели ноги. Голова у Юры моталась, все время сползала набок, но сам он был живой, живой... И по толпе прошел вздох облегчения. А потом женщины закричали: «Быстрей, Игорь, быстрей! Ты же его заморозишь!..» И тот сразу прибавил шаг, а потом побежал бегом — откуда только у Игоря силы. Так на руках и занес Юру на второй этаж. И в интернате сразу зажглись огни и забегали люди. И только через час на этаже все затихло, но мы не расходились. Помню, было холодно, а в небе сиял блеклый, еле заметный месяц. Но скоро его скрыли тучи и посыпал дождь. Это было как облегченье, как надежда. И тогда все пошли домой. И по пути мои соседки разговорились. От них узнал я, что Игорь догнал своего дружка уже на самой реке. Еще б миг — и тот бы, мол, бросился с берега, утопился. Но, видно, повезло парнишке. Видно, есть еще счастье...
Счастье? Какое оно? Да и есть ли оно на свете?.. Ведь через два дня мы хоронили Юрину маму. Маленький белый гробик пах смолкой и свежей стружкой. Так же пахли сосновые ветки. Мы их бросали себе под ноги. Шли за телегой и бросали. Лошадь шагала тихо и все время вязла в глубокой колее, но до кладбища было близко. Вот и кладбище, вот и холмик земли, вот и свежая ямка. Юра в последний раз посмотрел на мать и упал на гроб. Он не кричал, он не плакал — наверное, не было уже слез...
А через несколько месяцев мы их провожали. Еще шла война, еще в моей деревне получали похоронки, а они, помню, смеялись, плакали и кричали. Но это были уже другие слезы и другие крики. И глаза у них сияли счастливым светом. Так, значит, есть оно, счастье! Значит, все-таки есть! Значит, оно в том, чтоб однажды после долгой-долгой разлуки вернуться домой. И хорошо, что он есть, что он есть — этот дом! И уж совсем хорошо, что этот дом зовут Ленинград.
* * *Вот на этом великом слове я сейчас и закончу. Как я любил всю жизнь это слово, как я люблю... И пусть проходят месяцы, годы, а это слово все так же сияет для меня, как та елка в том незабываемом сорок третьем... Ленинград, Ленинград... Ты и мужество, ты и сила, ты и цвет нашего знамени, ты и поэзия, ты и детство мое, Ленинград! А недавно у меня гостил ленинградский поэт Глеб Горбовский. Мы пили с ним чай из большого белого самовара и читали стихи. Верней, он читал, а я слушал. И вся семья моя слушала, потому что стихи его — наша любовь... А потом мы говорили, вспоминали о разном, и я признался:
— У меня ведь много дорогого связано с Ленинградом. И война, и детство, и даже друзья...
— А ты помнишь?.. — вдруг спросил он и стал читать медленно, с придыханьем:
Все на колени, все! Багряный хлынул свет! И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами — Живые с мертвыми: для славы мертвых нет.Да, я помнил, хорошо помнил это. И я не забуду! Нет, не забуду! И вот сейчас опять все повторилось: я смотрю в окно, а там — тихая, совсем новогодняя ночь. И горит наша большая курганская елка, пылает до неба. Голубой и зеленый свет. И еще красный, желтый, сиреневый... Я смотрю на них, а сам все вижу, вижу опять другие огни... и другие глаза. Это глаза моих далеких друзей, глаза ленинградцев. Я никогда не забуду. Да, да! Давайте же никогда не забудем их, детей славного Ленинграда! Давайте же! Я обращаюсь к вам, мои земляки. И к вам, мои знакомые и незнакомые школьники, и к тебе, моя бойкая пятиклассница с глазами лисенка. Не забудем и понесем вперед нашу память.