— И мама была здорова еще. И домик был такой аккуратненький, составной. Курочки тоже были и уточки сизоперы и еще то-друго по ограде — в войну наголодались дак. В огороде тоже росло. Поливали, так-то не вырастет. И работа сильно затягивала. Меня уж звали на все собрания, на трибуну, в президиум. Я уже к девушкам области обращалась: девчата, идите на трактор, не бойтеся. Ничего нету страшного — у машины така же душа. И на комбайн девчат сватала, про меня уж газеты печатали.
Уже молодых учила, а сама-то ровесница... И вот покачнулось, зашаталося мое дерево — приняла я девять чужих детей, девять сирот. Вместе с ними приняла отца ихнего Анания Николаевича Соколова, фронтовика больного, израненного. Пожалела доброго человека, сирот. Схоронил он жену так печально, внезапно, а на руках-то девять их. Хоть реви да хватайся за голову. Кто вынесет? И не вынес — живо свернуло: ни дыханья, ни памяти, боли в голове, в пояснице, вроде стал заговариваться. В больнице даже врачи заплакали — вот какого доставили. Ну что, ничего. Подошел к самому краю да краюшку, вот-вот оборвется, да я погодилася. В тот же час приняла сирот. А думаете, легко?
— Не думаю.
— Да я так, про себя. Дети ведь, не баран чихал. А самой малой всего три годика. Олюшка называлася. А как да, размышляю, они мамой не назовут?
— А как с работой?
Она рассеянно подняла глаза. И вдруг чувствую, что спросил не вовремя. Просто хотелось мне нашу беседу выровнять, вначале, мол, о работе, а уж потом — о семье. Вот и сейчас хочется — не увлечься ее семейным подвигом, а рассказать бы побольше о труде, об учениках ее. Не знаю — выйдет ли. Тогда вот не вышло, да и показалось мне, что семейное у нее целиком слилось с трудовым. Но вернемся к тем нашим часам.
— Ты хорошо спросил, как с работой. Она, работушка, не любит ждать. Выходных тогда не давали. Да и что тут такого — девять сирот приняла. Да еще в больницу все время бегала — надо было десятого выходить. Больной-то — чем не дите, — она отворачивается к окну. Плечи слабеют и опускаются.
Я не смотрю на нее, и стыдно себя, и вопросов, и любопытства, стыдно блокнота и ручки — она вот плачет, а я записываю и все хочу что-то услышать и выведать самое последнее, тайное, о чем и сказать-то трудно словами, можно только подумать. Но все равно решаюсь на главный вопрос:
— Значит, полюбили Анания Николаевича?
Она молчит. Через минуту поворачивается ко мне медленно, словно бы нехотя. Глаза прищурились, изучают.
— Выходит, что полюбила...
— А дети как?
— А дети что, только стоит желания... Особенно помнится первый час. Зашла в магазин, каждому по кулечку конфет завернула и вот понесла, пригибаюсь на улице — такой груз на душе, такой страх. Нет, не могу, давай отдохнем...
Сидим молча. Слышно, как от ветра позванивает стеколко. Звук этот лишний и давит на грудь. Это нервы, конечно, потому что трудно дышать. Я вижу, как ей тяжело. Мне тоже не легче — ее жалею, себя ругаю. Надо бы полегче расспрашивать, надо бы... Но она опять говорит: