Может, с этого и начать свою речь на митинге — рассказать о своих земляках?.. Далеко от Кургана до Тамани, но так ли уж далеко? Они находятся друг от друга на расстоянии всего лишь одной человеческой жизни. Мой отец, никогда не видевший моря, погиб за то, чтоб это море под Таманью всегда было спокойным и ясным. Чтобы прибой никогда больше не выбрасывал на берег патронные гильзы...
А может, рассказать таманцам о своей матери?.. Человек в такие минуты должен говорить о дорогом, самом близком. А что еще ближе, чем мать. И родней, и дороже.
Для меня ведь руки матери всегда были тайной. Казалось, что думает она не головой, а руками: они проверяли тетрадки, кололи дрова, косили сено, стирали, штопали, мыли полы, чистили картошку, топили печи, запрягали лошадь. Да, я не оговорился: мать работала в школе и была одновременно председателем сельсовета, а лошадь для председателя — основной транспорт. А потом в наше село перевели сельхозтехникум, и мать пригласили туда преподавать литературу. Вот и получилось у ней три трудовые смены: техникум, сельсовет и школа. Как она успевала, я не знаю. Мне кажется,, мать никогда не отдыхала. А ночами в ее руках я часто видел иголку. Мать шила теплые носки для отправки на фронт. В те годы школьники отправляли бойцам много подарков... Нет, мне не перечислить всего, что делали ее руки. Отдохнуть они не могли, тогда бы остановилась жизнь. А по субботам, да и в будние дни наш дом заполняли гости. Они приходили со всей улицы — постаревшие, печальные женщины. Были среди них и жители ближних деревень: Нагорки, Вавилково. И даже из Темляковой — за семь километров — приходили к нам гости. Каждый приносил с собой клочки бумаги, старую газету или полоску обертки. Бумаги-то не хватало. И вот мать бережно расправляла на коленке эти кусочки, а гости в это время молчали. И молчание было какое-то особое, непростое.
И вот один из гостей начинал ей что-то рассказывать, а мать начинала водить ручкой, записывать. И это было, конечно, письмо на фронт. И вот письмо закончено, и его начинают дотошно обсуждать, как на собрании. И сразу, в ту же минуту, тот далекий адресат точно бы входил в нашу комнату. И мне казалось, что я даже вижу его лицо, его глаза, его волосы. Оно так походило, это лицо, на лицо моего отца с большой довоенной фотографии. Он стоял там под деревом и держал в руках веточку тополя, а может, и вовсе не тополя... Зато глаза были все на виду. Они смотрели прямо, смеялись, ну прямо играли от радости. И сам он был такой же веселый, счастливый: в тот год они с матерью поженились.
И вот снова один из гостей стоит перед ней, и она склоняется над столом, записывает. А потом все повторяется. Письмо громко читают, и тот далекий адресат опять с нами — на расстоянии дыхания. Ему наказывали беречься от пули, не забывать родных и малых детей и вернуться целым и невредимым. Но многие так и не получили ответа. А впрочем, были ответы — желтые корешки похоронок. И на моего отца тоже пришла такая... Нет, лучше не вспоминать.
А может, и правда лучше не вспоминать мне перед таманцами о печальном? А впрочем, кто сказал, что тогда было только горе да вдовьи слезы? Но ведь и радость тоже была. И какая! Особенно в школе.
Учиться мне тоже пришлось у матери. От нее я и услышал впервые в жизни страницы «Тамани». Услышал и потом еще долго вспоминал ночами, как мелькал при свете месяца белый парус, как плакал навзрыд слепой мальчик, как дул и забивал лицо свежий таманский ветер. И мне было жаль одновременно и этого мальчика, и печального автора, и потемневшие, скрюченные от тяжелой работы материнские руки. Они вели меня к Лермонтову, к тому слепому мальчику из «Тамани», к вечной красоте русской прозы. Но они — эти руки — в то же время и делали самую тяжелую работу по дому, не зная отдыха, трудились в школе, помогали соседям — женщинам-вдовам. И мне было жаль до слез эти руки, но я не мог еще выразить свои чувства словами, да и боялся сильней огня всяких слов нежности, сострадания.