В такой дождь спят все площадочники города. Им недолго еще осталось. Скоро их совсем не станет. Вот уже последний — Мендель — сгорел от водки.
Привоз пустеет. Ветер работает подметальщиком. Он из богатых нищих. Он тот, кто собирает в свою торбу остатки фруктовых обедов. Ночью ветер пирует. Запах этого пира дает нам счастье.
Но пока — дождь загоняет последнего прохожего под навес. Крупные слезы роняет мясной корпус в пустое поле Привоза. В корпусе пусто, как в церкви. Дождь тихо стучит в высокие окна. В углу над кучей городского говна, летают и воют волосатые сумасшедшие мухи.
Ветер и дождь относят в Александровский сквер старые газеты, клеит их на пустые скамейки… Вздуваются от ливня события в Югославии, военный переворот в Дамаске, падение правительств, маневры НАТО, выборы президента, на полях республики… На полях республики гуляет дождь. Дождь безнаказанно владеет переулками. Врывается на броню мостовых. Вталкивает в подъезды одиноких старух.
Хорошо сидеть в такую погоду где-нибудь в уборной на пятом этаже и смотреть на крыши: там гуляет парижский дождь и опускаются знаменитые одесские сумерки… В канализационные трубы прибывает вода. Из средневекового окошка совиной уборной виден кусок здания в мавританском стиле. Там дождь неприступен. Гуляет вовсю, моет старые камни. Там начинается осень.
Октябрь. Пора натягивать брюки. Пора искать работу… Осень — это нехорошо. Это когда мокрые дороги и чавкающие в грязи туфли. Пора поисков еды. Пора поисков… Пора поисков…
Сумасшедший Шая с грязными тесемками и разбитым ртом просит у меня прикурить. У него нет спичек. А папироску ему подарили… У него был старый восьмидесятилетний папа. Папа часто ругал Шаю. Шая не любил папу. А привозная шпана, налитая пивом, мелкая и слюнявая, дразнила благородного Шаю:
— Папа по-оц?…
Шая ненавидел шпану, но соглашался. Тогда ему полагалась папироска. Он ее честно заработал… Голыми ногами входил попрошайка в дождевую лужу у парка.
Дождь поливает соборы Привоза. Громадный грузовик под проливным дождиком сгружает баклажаны. Шуревич и Рихтер расписывают зал «Мясо и Птица». Как сыро сегодня на свете…
Хорошо бы собраться нам всем, любителям собраться, и под горячий стакан чая с хлебом (с маслом) читать стихи о дождливом городе… Мы — урбанисты. А вы кто? Нас семь или восемь — любителей стихов и поп-арта, Достоевского и Шарля Бодлера, Брейгеля и Фужерона, почитателей Ибсена и Сковороды.
Кто это? Ну, конечно, Юра. Юрочка. Но
Это тоже он:
Каково? Я спрашиваю его:
— Но почему, Юрочка, почему??
А он:
— Это все чепуха, наклей, случайность. Все не так… А так. Незаметность. Случайность, СЛУЧАЙНОСТЬ! Господствует в мире случай…
Что он говорит? Зачем он так говорит? Мы не знаем. Лучше бы он вырвал у меня изо рта кусок сыра. Лучше бы он вырвал у меня изо рта кусок. Чем так говорил.
Это уже я. Но мою тоску утолить легко… Они все вокруг. Они рядом. Мне же нужно, чтобы они были еще и под рукой… А ведь они — вот они!
Ах, да: это же Анатолик, известный симулянт сумасшествия. Он нам необходим. Кроме него, никто уже больше не скажет:
А Петя со своим «Апоплексисом»? Тоже себе прикинулся? Ой ли?
Я оглядываюсь и вижу Диаблова: у него перевязаны зубы крест-накрест дочерней косынкой. С видом заговорщика зубов он таинственно шепчет:
Он, конечно, шутит. Но кто мне это докажет?
Пятый месяц у меня болит сердце. Третий год длится эта страшная зима. Большая Простуда гуляет по городу… Под сереньким небом зябнет красивая архитектура. Там, за проводами, за молом — забытое Богом и людьми холодное море оставляет рвотную пену у скал. И мочится в огромное пустое море одинокий прохожий. И такая холодина на Пролетарском бульваре!… И бежит Викуша зазябшая на службу, в интернатик.
По ночам я просыпаюсь. Меня будит Олежек в своей квартире. Он оглушительно кашляет, и я просыпаюсь. Кашель душит его всю ночь… Он просыпается, садится в белой рубахе на постели, ошалело смотрит в окно. Там ночь и туман. Я вижу, как туман бродит в его сырой церковной квартире (со сводами), как жадно ловит он ртом пустоту. И пишет скрюченной ревматизмом кистью «Рассказ немолодого мужчины». Я не могу ему помочь, но я с ним в эту ночь.
Боже, когда закончится эта зима?
Ночью в нашем доме часто разбиваются стекла. И кто-то долго кричит. Я слышу голоса соседей… В тяжелых кирзовых сапогах убегает подъездом ворюга, и знакомые крики:
— …Эта безносая падла будет меня публично дразнить! Сознайся, сука, что ты в такие тяжелые годы с немцами сто раз спала!! Потаскуха!
— Держите меня, или будет убийство!…
Никто, конечно, соседку не держит — убийства не будет. Потом все затихает.
Утром приходит Толик, и мы пишем с ним — сообща — поэму под названием «Меридиан косых планет», и это на некоторое время нас радует… Ничего, ничего — придет весна, и все обойдется. Правда? Заколосится нежный луг и побегут стада овец… Придет Гирш. Все будет хорошо. Мы встрепенемся.
Толик говорит мне:
— Служба дает нам горячую пищу. Так не теряйте ее изо рта, ребята. Рот — не роскошь, а суровая необходимость… Ты понял?
Я понял. Мы продолжаем наш рассказ «Записочки графомана»:
«Брат и сестра — это не ваши дети. Сестра вашего брата — это не ваш брат. Брак вашего друга — это уже не ваш брак…» и так далее. Нет, положительно: пока у нас перо в руках, можно жить.
Ночью на Костецкой лают собаки. В тумане мерещится им Бог знает что. Бог знает кто мерещится им.
Весь месяц дождь не отпускает город. В три часа начинаются сумерки. В семь город пустеет. Все смотрят Штирлица (который уже давно под колпаком… у Мюллера).
На Молдаванке просыпаются фонари. Будем сумерничать, сумерничать. Будем собираться. Вытрем ноги о половички с водой, войдем в укутанную вещами комнату. Утонем в диванчике. Зажжем газовые печки.
Будем читать стихи. Смотреть на дождь. Греть над чаем наши отсыревшие лица. Слушать, как сладко к нам подбирается грипп… Будем смотреть на огонь. Будем ждать.
1972 — 1976 гг.