Выбрать главу

Жил всё-таки в Провинцеграде прозаик, которого Андрей ценил и про себя уважительно именовал Дедом. Дед был художником чистых кровей. Его налитая жизненными соками проза дышала естественностью и неоспоримостью подлинного бытия. Писал он о первых послевоенных годах, материал брал, лежащий перед глазами и под ногами, и, казалось, не прилагал ни малейших усилий, чтобы организовать его сюжетно. То, о чем рассказывал Дед, было, на вкус Андрея, мало занимательным, но весь интерес чтения заключался в самой фактуре словесной ткани, волшебным образом воскрешавшей давно минувшую жизнь и дававшей ей статус едва ли не вечной. Темы у Деда были самые что ни на есть проходимые: сельское житьё-бытьё, природа, охота, – что обеспечивало благополучные публикации и внимание критики; он был довольно известен – не шумно, но прочно, авторитетен и почитаем у столичных журнальных зубров, что, разумеется, вызывало зависть и враждебность у олауреаченных земляков, не говоря уж о прочих; но его доброжелательный и покладистый характер, как и всеми признаваемая личная порядочность, позволяли ему избегать открытых конфликтов и держаться несколько особняком, с некоторой долей независимости.

Да, пожалуй, репутация Деда была такова, что его одного Андрей взял бы себе в наставники. Но зачем?! Какой реальный смысл в этом? Ежели Дед таков, каким представляет его себе Андрей, значит, оба они прекрасно понимают, что литература дело штучное, что научить другого писать так, «как надо», попросту невозможно: ведь каждый сам и только сам должен преодолеть сопротивление материала, и никакие наставники здесь не нужны…

7

Андрей без особого сожаления распрощался с Провинциздатом. Сама попытка его была случайной – в глубине души он и не хотел бы дебютировать в своей родной провинции, которую всегда считал литературно убогой, несмотря на громкие имена её классиков. Нет, начинать – так только в столице: там найдутся знатоки, которые смогут по достоинству оценить его прозу. И он продолжал загружать почту своими (не слишком тяжёлыми) рукописями, адресуя их в центральные журналы. Проку от этого по-прежнему не было, разве что папка с ответами всё пополнялась. На первых порах Андрей читал их даже с некоторым трепетом, но мало-помалу привык к этому занятию, и его перестали огорчать отказы и радовать одобрительные отзывы, а больше интриговало то, как по-разному его рассказы прочитывались, интерпретировались и оценивались. Один и тот же мог кого-то возмутить, остаться не замеченным другим, чуть ли не восхитить третьего – общим же для всех трёх оказывалась невозможность рекомендовать его для опубликования. И ещё объединяла всех рецензентов непререкаемая уверенность каждого, что он, рецензент, неизмеримо умнее автора и гораздо лучше понимает, как и о чём автор должен писать. Почтовое общение с редакциями напоминало игру в одни ворота: ему могли нанести сколько угодно и любых ударов, а он не мог ответить ничем, кроме нового текста. Иногда, впрочем, рукопись продвигалась на ступеньку вверх: рецензент рекомендовал что-нибудь для обсуждения в отделе прозы – оттуда (ещё реже) что-то представлялось вниманию редколлегии, но этот рубеж так и оставался непреодолённым.

Попытки друга-критика посодействовать Андрею приводили к тому же результату: «Да, любопытно, – отвечали, – да, талантливо, но это не для нас – нам нужно другое».

Друг, кстати, полагал, что как раз в Провинцеграде Андрею будет проще пробиться, и порекомендовал его своему старому знакомому – заведующему отделом критики журнала «Подон» Суперлоцкому. Тот отнёсся к Андрею довольно сухо, к рассказам – с неким недоумением сродни лошаковскому: а о чём они, собственно? Попутно блеснул эрудицией, вспомнив ни к селу ни к городу какое-то не известное Андрею произведение Толстого, где с первой фразы, по одному её ритму, читателю становится ясно, что всё кончится хорошо. Так и не уяснив себе, какая тут связь с его сочинениями, Андрей поднялся уходить. Суперлоцкий не стал его задерживать, невнятно пообещав напоследок показать один-два рассказа заву по прозе – и там, в недрах отдела, они, вероятно, и сгинули…

И всё же тот год, первый в череде восьмидесятых, вывел Андрея на предстартовую позицию в марафоне с преодолением редакционных барьеров. Он, восемьдесят первый, и без того остался памятным в Андреевой биографии (чудом спасшись от тесака соседа-рецидивиста, Андрей побывал в сказочном средиземноморском рейсе, вернувшись из которого узнал, что жена за это время успела обменять квартиру на Кривулинск; потом тягомотные хлопоты с переездом, одинокое житьё в Провинцеграде… – но каждое из этих событий – полновесный независимый сюжет) – главным же стало то, что в море у него написался рассказ, который, по разумению Андрея, мог оказаться «проходимым» в придирчивых журнальных редакциях. Нет, там не было ничего конъюнктурного; зерно его давно вызревало в душе под влиянием отцовских воспоминаний о детстве, и творческой задачей Андрей считал поэтическое воплощение услышанной некогда непридуманной истории, – но этой задаче не противоречили некоторые органично вписанные мотивы, способные, по стереотипам тех лет, обеспечить проходимость текста: военные, «антивещистские», – да и герой явно выглядел «положительным» (могло ли быть иначе, если прототипом его был отец Андрея?). С подачи друга рассказ попал в редакцию центрального журнала и там остался, ожидая своей очереди, которая могла подоспеть не ранее чем через полтора-два года.