Называли старика не по имени, а Примаком. Как и у многих в селе, было у него прозвище. Так и говорили: «А пойди-ка скажи Примаку», «Ох и сволочные же дети Примаковы», «Что с него возьмешь — Примак». Вот так на всю жизнь.
Бабушка рассказывала, Поликарп прежде всего выделялся среди сельчан длинными и сухими, как у аиста, ногами. Родом он из Чернобаевки. К Федоре, некрасивой престарелой девке из Ревнища, пристал потому, что у нее отец имел двадцать десятин земли и водяную мельницу. Но тесть не очень-то жаловал зятя. В сенокос, бывало, какую ширину покоса займет батрак, такую должен и зять. А то еще и более широкую, ибо ты — примак, хлеб ешь, как и батрак, хозяйский. Да, харчи Примак ел те же, что и батраки. Поликарп с затаенной злобой ждал удобного момента, чтобы сквитаться с тестем. И момент пришел: все ведь имеет свое начало и свой конец — и роскошь не вечна, и горе преходяще. Недолго барствовал его тесть. В один осенний вечер сложил свои в набрякших жилах руки и сказал перепуганным домочадцам, обступившим его ложе:
— Я, знацця, того… помираю…
И — помер. Спокойно, мирно. Ни на кого не жаловался, никому не передавал нажитое имущество. Ну и царство ему небесное. Теперь не тестю-скупердяю нанимать батраков, а ему, Поликарпу, теперь он будет есть сало с салом, теперь он, Поликарп, будет и царем и богом на земельке, щедро политой его потом.
И Поликарп все прибрал к своим длинным, жилистым и цепким рукам. Знал хозяйскую мудрость Примак: прикладывай и прикрадывай — тогда и будешь иметь. Прищуренный глаз замечал, где что плохо лежит. И тащил Поликарп к хозяйскому двору то, что плохо лежало, по дешевке прикупал у голых, забитых, убогих. О, тесть не узнал бы своего поля, если б встал из могилы. Все больше и больше прилипало к загребущим рукам Поликарпа.
Но пришло время, и выскользнуло все из ухватистых рук. Новая власть раскулачила Примака, отобрала мельницу, леваду, каменный дом. Пришлось пожить некоторое время на Соловках. Об остальных раскулаченных — ну слуху ни духу, а Примак явился с какими-то бумагами. Районная власть позволила ему поселиться в Таранивке, но не в каменном доме.
Слепил он кое-какую хатенку. Приняли Налыгача в колхоз. («Какой я теперь кулак? Такой же, как и вы».) Косил, молотил, сеял, пахал, действительно, как все. Только все с веселым азартом, с веселой злостью новую жизнь возводили, а Поликарп только со злостью. И молчком. И не возводил новую жизнь, а временно примкнул к ее строителям (куда же, мол, денешься?), ждал подходящего момента.
Так и жил — неприметным, тихим, мирным и себе на уме. Будто и есть человек, и нет его. Скажем, обжинки в селе — праздник хлебороба. А праздник всегда радость. Поликарп же не радовался, а обходил те скупые радости десятой дорогой. На обжинках не бывал, со стороны присматривался к праздничным танцам, издали прислушивался к хмельным разговорам. Коптил Налыгач незаметно, безмолвно. И чего-то ждал. Тайно ждал, из-за угла выглядывал. Его и не замечали в Таранивке: есть ли он, нет ли — все равно; как говорится — не греет и не знобит!
Славушка, правда, как-то прошла о нем перед войной. Примакова старшего сына Никифора судили за кражу. Люд, известное дело, малость посудачил по этому поводу, да и перестал. Еще тише стал Поликарп. В клубе сидел всегда сзади, на собраниях не выступал. И в начальство сельское не пробивался. Хотя в последние годы перед войной ему поручили быть старшим на току. Поговаривали в селе — неспроста топтался старик на току, имел кое-что с этого. Но догадки и есть догадки — за руку ведь никто не схватил… Вот так и прослыл Примак тихим и угрюмым дедом, сторонящимся людей.
А сейчас не узнать Поликарпа. Встретил он деда Зубатого у Ревны (старик как раз возвращался из Саратовской области, куда угонял скот), протараторил скороговоркой, прищурив глаз:
— Так-так-так… Вернулся?
— Вернулся, — искоса глянул Зубатый на редкую бороду, в которой ковырялись костлявые пальцы Примака. — А что?
— Отвел коров? — одним глазом сверлил деда Поликарп.
— От-отвел, — закашлялся старик, — а что?
— Обворовал, значься, людей? Горбом наживали, ночей не спали, а ты: «Берите, рязанские, хапайте наше добро, казанские…»
— Да бог с тобой, Поликарп! — обескураженно отмахнулся дед Зубатый. — Не бандитам же с большой дороги добро оставлять.
— Так-так-так, — опять застрекотал Примак и пошагал, прищурив в улыбочке глаз. От того тактаканья у деда Зубатого мороз по спине пробежал.
Присматривались к Налыгачу односельчане из своих крепостей внимательно, настороженно, через щели в воротах и плетнях смотрели на Поликарпа и пожимали плечами — разошелся старик. И до всего у него дело, всех берется поучать. И привязывается к людям, и пристает, словно репей, и такого тебе натактакает, что дурно становится.