— Не понял, — огорченно развел руками Примак.
— Шпрехст ду дойч?[2]
— Вижу, ты что-то спрашиваешь у меня. А что — не понял.
— Ферштейст ду?[3]
— Обратно ж не понял, — развел руками Налыгач.
Тот, что с повязкой, смешно скривил свою полную физиономию, которая сразу стала похожа на свиное рыло, и захрюкал.
— А-а-а, — весело закивал головой Налыгач, — понял! Расхверштегал. Паны вояки сала захотели?
— Я, я… Зала…
На улицу неожиданно выскочил поросенок.
— Вон и сало побежало, — ткнул пальцем Налыгач. — Пуляй!
Розовощекий поднял автомат и дал очередь. Поросенок и не пикнул. Поднялся хохот. Двое вояк подбежали к поросенку, притащили к машинам и швырнули в кузов.
Ребята видели из-за плетня, как длинный долго и сосредоточенно рассматривал памятник Ленину, стоявший с простертой вперед рукой перед клубом. Вглядываясь в памятник, немец, стегал себя по блестящему сапогу черной палочкой, потом указал палочкой на памятник и что-то сказал своим солдатам.
Те с хохотом бросились к памятнику.
— Чего они туда? — с тревогой спросил Гриша.
— Откуда я знаю, — помрачнел Митька.
У подножия памятника пламенели сальвии, белели нежные левкои. Уже осень, а цветы, посаженные пионерами и Ольгой Васильевной, все еще радовали глаз яркой красотой.
Откуда-то взялся канат. Не переставая ржать, один из немцев забросил его на памятник.
Глядели ребята сквозь плетень на то, что делал этот чужеземец, и глазам своим не верили. Солдаты, «шпрехая» по-своему, вцепились в канат.
Гриша схватил Митьку за локоть.
— Ты видишь?
— В-ви-жу…
— Вот гады!
Хлопцы закрыли глаза и положили головы на руки, а когда открыли, памятник уже лежал на земле.
А из окрестных дворов уже слышалось:
— Матка, курка, яйка, шнель! Бистро!
И через минуту поднялся куриный переполох, послышались короткие автоматные очереди, кудахтанье, женские крики, среди которых выделялся голос бабы Зубатой:
— А чтоб на тебя икотка напала! Чтоб из тебя, окаянного, черти кишки повыпускали, как ты, басурман, выпустил из моего кабанчика!
Пришельцы не понимали этого языка и шутя наставляли стволы автоматов на бабу:
— Матка, пиф-паф!
Но баба Зубатая не обращала внимания на эти автоматы.
— Допахкаетесь, окаянные, со своим фюлером вонючим!
На опустевшей площади осталось с десяток немцев — длинный офицер, несколько солдат с автоматами наготове — и Примак.
Поликарп, лебезя, что-то растолковывал тому, что в красивых золотых очках. Прищурив глаз, показывал рукой куда-то на Чернобаевские леса. Офицер кивал головой и одобрительно похлопывал Примака по плечу.
— Гут! — гаркнул на прощание и ткнул Поликарпу коробку сигарет. — Хайль Гитлер! — крикнул уже из машины и высунул руку в сторону Поликарпа.
— Нехай, — согласился Примак, оскалив зубы, и почувствовал, что какая-то нить уже соединила его, единственного из всего села, а может, и из района, с этими чужеземцами в ядовито-зеленых шинелях. Пока что ниточка, а придет время — железной цепью скует. Новая власть пришла, его власть. Что бы там ни тарахтела баба Зубатая, а виселицей пахнет тем, что в лесу, с кубарями, а не зеленошинельникам.
Когда машины исчезли, старик покрутил в жестких пальцах коробку: «Ишь ты, обыкновенные папиросы, а как красиво запечатаны. Сразу видать — культура. Это тебе не Советы». Спрятал коробочку в карман ватного пиджака. Дома положит на видном месте, чтобы все, кто зайдет, видели. Курить не даст никому, а показывать будет всем.
Если бы ребята, лежавшие за плетнем, могли прочитать мысли Примака, если бы могли заглянуть под Поликарпов череп, они бы узнали о потаенных его надеждах и ужаснулись бы перед глубинами человеческого падения, на которое способен вот такой отщепенец и лютый враг жизни, к которой он было примазался.
Ну вот и новая власть. Не сказала Поликарпу плохого слова, не обругала, не обидела. Наоборот, коробочку дала — кури, Поликарп, знай нашу щедрость. И Поликарп запомнит. Для кого-то они враги, фашисты, черти болотные, а для Поликарпа свои, так сказать, хлопцы. Каждый меряет на свой аршин, на свою, так сказать, мерку. Они ему, можно сказать, родня, ведь против Советов и Примак, и те, в шинелях ящероподобных… Сказать бы по-немецки — гут. Вот только воздух портят, не стыдясь друг друга и его, Поликарпа, и гергочут не по-нашему. Так научимся как-нибудь и мы герготать. Да и на пальцах побалакать можно. Хрюкнул ведь мордастый Поликарпу, когда поросенок по улице пробежал. А он показал на пальцах: «Пуляй». И тот уразумел, пальнул… Эдак век скоротать можно при такой власти, подходящей для Поликарпа власти… А побасенки тех лесных людей пущай кто-то другой слушает. А он времени понапрасну тратить не станет. Умаялся, вынюхивая, где что плохо лежит, но погодя, как только все утрясется, отдохнет. И будет эти гимнастерочки, когда люд пообносится, втридорога продавать. К тому же военное время плодит всякий народец. Иному и оружие понадобится. Душу продаст за карабин… А лесопилку Поликарп-таки заведет. Деньгу, да еще какую, нагребет за то имущество, которое товаришочки тово… И — лесопилка…