А еще любил Гриша сенокос. Ранним утром, когда лежала щедрая роса, косари садились на телеги и тарабанили на сенокос. Ездили гурьбой, так как сенокос артельный. Сенокос-то артельный, а вот завтраки косарям носили тогда их жены. Только позже кухня и общие обеды появились. А в первые артельные годы каждый косарь высматривал свою. Когда ехали на сенокос, держали острые косы в руках, как знамена, — торжественно, гордо. Косы поблескивали, сияли на утреннем солнце, если уже успевало оно взойти.
По дороге на сенокос песни пели. А эхо далеко разносило те песни.
— Косари поют, — ласково говорили в Таранивке.
Бывало, иная молодайка и работу оставит на минутку, замрет на подворье, очарованная песней, шепнет улыбающимися губами:
— Косари поехали.
Еще и вздохнет мечтательно.
Косарь! Почетное это звание в селе. Мать хвалится своим пареньком:
— Скоро мой косарем буде!
Отец сдержаннее:
— Как Иван думает? Ничего себе! Уже — косарь.
Как сладко выговаривать отцу эти далеко не будничные слова: «Уже косарь».
Только, пожалуй, крестьянин может прикоснуться сердцем к той музыке сенокоса, когда десятка два косарей займут свои места в покосе, развернут плечи богатырские — и в тихом звоне кос разольется по лугам «шу-шу, шу-шу, шу-шу…»
Но самая радостная минута у косаря, когда замаячит в степи знакомая косынка.
— Иван, твоя уже завтрак несет. А моя, видать, заблудилась…
Ива́нова — разрумяненная, веселоокая — развяжет узелок, и такой вкусный дух разойдется по сенокосу! Довольный косарь споро работает ложкой, а его Марина, подобрав под себя загорелые ноги, сидит на свежескошенной траве и влюбленными глазами смотрит не насмотрится на него. А еще, бывало, расщедрится Марина и поставит рядом с узелком чекушку да граненый стаканчик. Если косарь довольно крякнет, когда горькое зелье разольется по нутру, она разомкнет розовые уста и, счастливо глядя на мужа, скажет:
— На здоровье, косарь…
— Спасибо, Марина. Сегодня проклятый самограй сладок, как мед! Или ты, может, бросила в него какое-нибудь волшебное зелье?..
— Посмотри вокруг — разве это не волшебство? Вы тут как в сказке. И домой возвращаться не хочется.
— Ничего, завтра и вам хватит дел до седьмого пота.
Верно, на следующий день на сенокосе царствуют женщины — ворошат душистые покосы, а потом вместе с мужчинами складывают сено в копны.
Что правда, то правда — нет ничего лучшего на свете, чем пора сенокоса. Недаром же и песня о косарях сложена, да еще какая! Ее пели и в клубе, и на колодах, и в райцентр таранивская самодеятельность ездила с ней на олимпиаду:
Скрипнула по-стариковски калитка. Гриша оторвался от книжки, глянул в окно.
— Кто там? — спросила мать, не поднимая головы. Она сидела на той же маленькой табуретке близ лежанки и продолжала чинить старый мешок.
— Ольга идет! — оживился Гриша.
— Какая Ольга?
— Почтальонша.
— А-а-а…
С тех пор как началась война, слово «почтальон» стало чуть ли не самым желанным и страшным. Ждали в селе почтальона каждый день…
На полу у мотовила завозилась бабушка, прошамкала:
— Я и то узнала — вожатая Гришина, Ольга. Теперь ее почтальоном поставили.
Мать, поглядывая на дверь, нервно комкала в руках мешок, а бабушка даже остановила мотовило.
Долго гремела щеколда двери в сенях.
— Выйди-ка, Гриша, — требовательно кивнула мать. — Чего она там возится так долго?
Не успел парень соскочить с лавки, как дверь, жалобно скрипнув, открылась.
— Здравствуйте, — тихо проговорила Ольга и замерла у порога, не решаясь ступить дальше.
Все настороженно смотрели на девушку и не узнавали ее. Всегда веселая, улыбчивая, сейчас она стояла бледная, с опущенными глазами.
— Проходи, голубонька, проходи, — первой подала голос бабушка. — Чего же ты, как попрошайка, у порога. Иди да посиди на лавке. Небось набегалась? Ног не жалей в дороге, а в хате просим садиться.
Девушка неуверенно ступила шаг, другой, осторожно присела, словно скамья была хрупкой и ломкой.
«Что это с ней?» — удивился Гриша.
Бабушка положила клубок на нары, поднялась.
— Не захворала ли ты, дивчина моя? Будто с креста снята…
Оля отрицательно покачала головой и отвернулась к окну. Это ее молчание встревожило Гришу.