Говорят, не отступают наши, а выходят из полуокружения, чтобы собраться с силами, потом возвратиться и дать по зубам фашистам…
Но вот и последняя колонна, окутанная облаком пыли, скрылась за поворотом. Пыль еще долго висела над дорогой.
— Где ты запропастился? — набросилась на сына Марина.
А он никуда не исчезал, сидел вот тут, на плетне.
— Где наши гуси?
— А вон они, сбились за плетнем.
— Ой, сыночек мой, ой, соколочек мой! — схватилась мать за голову. — Я, кажется, потерялась. Ничего не вижу, ничего не слышу. Ой, лихо наше. Как море — ни переплыть, ни выпить. Так, видать, у нас с тобой на роду написано…
Мать еще немного постояла у плетня, прислушиваясь к глухим ударам, доносившимся из-за леса.
— Погляди, сынок, за гусями, — сказала она и побрела к хате.
Посмотрел Гриша на свою исхудавшую мать и подумал: такая лихая година, а она еще о гусях помнит. Но только подумал, а сказал будничные слова, какие всегда говорил:
— Хорошо, мама.
Гриша взял хворостину, пошел за плетень и замахнулся на разгоготавшуюся стаю.
Гуси, словно понимая, как худо сегодня их хозяину, не противились ему, а спокойно, вперевалку важно шествовали к Ревне. И только увидев речку, замахали крыльями и с криком полетели к воде.
Распогодилось. Выглянуло из-за тучи веселое солнце, засверкала роса на зеленом лугу. Отозвалась из кустов птаха. То-то радость птахе — солнце и тепло. А какая у Гриши радость? Зачем ему это веселое солнце? Зачем эта птаха певучая, луг зеленый с тысячами солнышек в траве, если нет его солнышка — батьки родимого? Какой ведь у него друг задушевный Митька, но и он теперь далекий-далекий.
А вот и он — Митька! Успел раньше него пригнать своих гусей и уже топчется рядом, молча ероша рукой свою рыжую куделю.
Рыжее Митьки не было хлопца в Таранивке; и отец Митькин рыжий, и дед. Даже их уличное прозвище — Рыжие. А еще густо посеяны веснушки на полной Митькиной физиономии, а еще уши какие-то смешные, большие, и нос смешной — пуговкой. И весь он — плотно сбитый крепыш.
— Мама говорили… Это правда, Гриша? — с трудом выдавил слова Митька.
— Правда…
По речке величаво плавали гуси, изредка переговариваясь между собой на своем гусином языке. Ласково пригревало солнце; это было последнее тепло. Пройдет несколько недель, и таранивцы начнут готовиться к зиме: обкладывать хаты кукурузными, ржаными или камышовыми снопами, засыпать в погреба картофель, чинить погребицы. Поплывет скоро в небе серебро бабьего лета.
Тепло и светло. Но не в людских душах. Гриша и не замечает никакой благодати вокруг; на сердце у него мрак и холод.
Бабушка говорит матери: «Ты себе мужа еще найдешь, а я сына — никогда».
Как это мама найдет себе другого мужа? Разве может быть у Гриши другой отец?.. А какой был у него отец!
Где появится бригадир, там и толпа вокруг. Знают люди: «кино» будет. Просили:
— Сбреши что-нибудь, Иван!
— Некогда. По лес надо ехать. Нашей бригаде выделили. На новые хаты. Насилу выклянчили. Нужно ехать, чтобы другие не подобрали. Вот таким кандибобером…
И спешил прочь под недовольный ропот:
— С какой это стати твоей бригаде? Чем она лучше других?
— Не знаю, у председателя спросите, — отмахивался на ходу, хлопая по голенищам кнутом. — На правлении так решили.
Повалили мужики гурьбой к председателю. Вваливаются к нему в кабинет:
— Значит, для любимчиков и лес есть?
— Каких любимчиков? Какой лес? — хлопает глазами председатель.
— Вон бригада Мовчана уже поехала. Конечно, Ивану, дружку твоему, нужна новая хата. А нам?!
— Какая хата?
— Не притворяйся! Выходит, одни у тебя сынки, другие — пасынки?
Председатель встает из-за стола, сводит косматые брови на переносице.
— Вы, сябры,[1] толком говорите!
— А что говорить. Правление выделило лес Мовчану? А нам?..
Упав на стул, председатель хохочет до слез.
— А чтоб ты был здоров, Иван, брехун, базарный коновал… Кандибобер ты несчастный.
На выдумки Ивана Мовчана люди не обижались, не отвечали злобой. Потому что, пошутив над человеком, Иван и уважал его, любил и в обиду не давал.
Где именины, где крестины, где свадьба — разве обойдется без Гришиного отца? На всю Таранивку шутник и балагур Иван Мовчан, или Кандибобер, как дразнили его за поговорку: «Вот так, вот таким кандибобером…»
А песни любил грустные, трогательные. Запоет, и не у одной молодки слеза навернется.
Частенько на гулянках просят отца: «Спой, Иване, про братика и сестричку».