— А почему это вы одни? Дед где же? — вскинула густые темные крылья бровей Марина.
— Антон приказал явиться.
Бабка Зубатая картинно пожала плечами, будто сказала: зачем, мол, понадобился председателю этот вытряхнутый старый мешок?
И уже шепотом, наклонившись с воза, спросила:
— Не знаете, случаем, зачем?
Марина быстро оглянулась и ответила тоже шепотом:
— Раз Антон кличет, значит, надо.
Бабка уже по привычке на это:
— Да кому он нужен, старая калоша?
Только сказала так, а по глазам видать — довольна. Мол, смотри-ка, и Денисов нос понадобился. Когда тихо да мирно было — никто не звал, а пришла лихая година, то и вытряхнутые мешки стали нужны.
— Ну иди, а то Налыгачи и углы амбара растащут.
Скрипит немазаная тележка, хмуро идет за ней Марина, опустив голову, пряча свое горе и красоту.
— Добрый день, Марина.
Она поднимает глаза, узнает учительницу.
— Извините, Екатерина Павловна. Я уже не знаю, где нахожусь.
— При таком горе можно и растеряться. Слышала я, Марина, слышала. Сочувствую вам, голубка.
Остановилась мать, прислонилась к изгороди, а слезы словно горох покатились по смуглому лицу.
Учительницу можно было бы назвать молодицей, если б не ее взрослые сыновья-соколы, которых вырастили Екатерина Павловна и Петр Сидорович. Оба сына — летчики. Когда они приезжали в отпуск, Гришина пионервожатая пела про летчиков красивые песни. Вот хотя бы эту:
Любили в школе петь и «Спят курганы темные», и «Катюшу». Особенно «Москву майскую». И на пионерских сборах, и на прогулках в лесу, и на детских утренниках звучала она легко и радостно:
Хорошие песни.
…Летают теперь сыновья учительницы за лесами синими, где не утихает ад кромешный.
Молчит учительница, молчит Марина. А о чем говорить?
— А ваши хлопцы как там? Что пишет Петро Сидорович?
— Давненько уже не было писем ни от Петра, ни от сыновей.
Вот и у Катерины Павловны тревога на сердце, душа неспокойна.
Марина утешительно:
— Лучше уж пусть никаких вестей не будет, чем такая… как у меня.
— Так, так, — быстро соглашается учительница. — Ну идите, Марина, а то Налыгачи там распоясались… Начали мутить воду, как черти, вылезшие из болота.
На колхозном дворе Гриша с матерью застали настоящий разгром. Фермы стояли настежь, наверное, с того времени, как погнали на восток скот. Из амбара люди выносили мешки и взваливали их на возы, тачки, рессорные брички и различные тележки.
А кто не успел обзавестись транспортом, на горбу тащил, запарившись и запыхавшись, — все равно придет фриц, наложит лапу и понюхать не даст, чем пахнут пшеница и рожь.
Люди не смотрели друг другу в глаза — им стыдно было растаскивать выращенное, взлелеянное своими руками добро. Только Поликарп Налыгач со своей дородной Федорой спокойно и по-хозяйски, задрав голову, прохаживались возле амбара. Они кряхтели возле полнехоньких мешков, складывали добро на две пароконные подводы. Таким Гриша никогда не видел деда Поликарпа, неприметного и тихого человека, единственного раскулаченного богатея, которому как-то удалось вернуться из дальних краев в село.
Натаскали Налыгачи полные телеги мешков, уселись на них поудобней.
И только теперь Гриша увидел Яремченко. Он тяжело вышагивал, заложив руки за спину, по двору и из-под насупленных бровей грустно наблюдал невеселую возню вокруг.
— Дикость! — одно и сказала Марина, окинув взглядом артельный двор. Такую катавасию она видела только на ярмарках.
Поликарп указал кнутовищем на председателя колхоза, прищурил глаз и что-то шепнул Федоре. Та даже затряслась от смеха. Так и давил смех Налыгачей, когда кони, посапывая, потащили их телеги со двора.
Подошел Антон Степанович, тихо сказал Марине:
— Возьми-ка и ты коня… И подводу.
Она выпрямилась, выпустила из рук еще пустой мешок.
— Как-то неудобно… Иван мой… активистом… был.
— Ничего, ничего, бери. Пригодится в нужде. Не сумели со скотом отправить, теперь поздно. Чернигов и Полтава уже…
Мама стояла, словно окаменевшая.
— Правда?
— Правда, Марина… Ну, бери, бери… Вон дед Денис запрягает.
Возле конюшни возился с упряжью маленький, сухонький дедок с обветренным полесскими ветрами лицом и неспокойными глазами. Дедом Денисом его никто не называл, разве только сельское начальство. Гриша даже фамилии его не знал, хотя он был их дальним родственником. Звали его по-уличному дедом Зубатым. А у старика-то и сохранилось всего два зуба. И бабку называли Зубатой, и детей их — Назара и Соньку — тоже величали Зубатыми.