- Ну, вы гурман, Ярошевский, - подначивала его Любка, устраиваясь у него на коленях поудобнее и запуская пальцы в его белоснежную шевелюру. - A потянете молодку?
- Люба, я знаю? Я буду стараться.
- Ой, вы-таки рисковый, - в тон старику отвечала Любка.
Витяня лежала на диване и грызла яблоко. Сок тонкой струйкой стекал по щеке на подушку. Ей было скучно.
На смену Бейси приходил Дюк, на смену первой бутылке - вторая. Ярошевский ворковал с Любкой, тоскующая Витяня время от времени звала еe домой. Витяня мешала обоим, но делать с ней было нечего. Наконец, Любка сказала ей: "Ладно, пойдем" - и слезла с колен похотливца.
- Только начался разговор, так вы уходите, - пожалел Ярошевский. - A то еще танцы, то-сe...
- Мы уходим, но я еще вернусь, - успокоила его Любка.
Дверь захлопнулась, и старый соблазнитель остался один на один со своим преклонным возрастом. Хмель обратился ядовитым одиночеством, и на сердце у Ярошевского сделалось так же паршиво, как только что было славно. Он лег на диван. Сложил руки на груди и, закрыв глаза, сказал сам себе:
- Кадухес.
Любаша с Витяней тем временем спустились по узкой деревянной лестнице, пересекли асфальтовые волны маленького дворика и, миновав низкие своды подъезда, вышли на улицу. Здесь Любочка остановилась и сказала:
- Блин! Перчатки забыла.
Витяня вопросительно посмотрела на неe.
- Я вернусь, - сказала Люба.
Войдя обратно в подъезд, она обернулась и сказала Витяне:
- Малая, ты не жди меня, а то поздно уже.
- Чего? - обиженно спросила Витяня.
- Малая, - сказала Люба, недобро прищурясь, - иди домой, о'кей? - и она пошла обратно к темной прорези парадной Ярошевского.
- Люба! - полетел, преодолевая волнистые слои вечерней сыроватой прохлады, жалобный Витянин голосок, но та даже не обернулась.
10
Хоронили Мерзика в красном гробу, как героя-афганца.
Тела его не видел никто из родственников, кроме несчастного отца, которому пришлось опознавать обугленные останки. Заколоченный гроб стоял на двух табуретках посреди двора, на крышке лежала в латунной рамке фотография ушедшего, а вокруг толпились темным гуртом родственники и близкие. Первыми у гроба стояли дед и бабка. Дед был в парадном костюме, при орденах и медалях, которым не было счета. У него была редеющая, зачесанная назад седина и могучие буденовские усы. Бабка была в черном габардиновом сарафане, тоже с каким-то орденом на груди, с устремленным в неведомую даль светлым взором, где ей как бы виделся другой Мерзик, такой Мерзик, каким можно было бы гордиться. Следом стояли несчастные мерзиковские родители. Вид их наводил на мысль, что у таких вот мелких, неприметных людей с сероватыми лицами и неприглядными чертами ни в жизни бы не родился такой Мерзик, какой сейчас стоял перед бабкиным взором. Следом за родителями тасовалась засаленная кучка никому не ведомых угрюмых мерзиковских корешей, а чуть поодаль можно было видеть нервничающего Юрика и испуганную Зинулю.
Все ждали слова.
Наконец, папа скромно ступил к гробу и, положив на него руку, сказал неловко и с большими паузами:
- Мы все сейчас простимся с нашим сыном Игорем...
Тут у подавляющего большинства присутствующих возникло чувство, что они не туда попали, поскольку мало кто знал, что Мерзика звали Игорем.
- Сейчас поздно говорить... каким он был, - продолжил отец. - Он был нашим сыном.
Бабушка достала из лаковой сумки платок и промокнула светлые глаза.
- Мы все знаем, что вольно или невольно... способствовали тому, что произошло... И вот сейчас... над его гробом... я обращаюсь к его друзьям... Не повторяйте его... ошибок...
Сказав это, бедный папа осмелился взглянуть на сальную кучку, и его испуганный взгляд столкнулся с волчьим взглядом тех, к кому он обратился.
- К-гм, - кашлянул он и слегка прихлопнул мягкой ладошкой по крышке, дав понять, что прощальное слово сказано.
- Давай, - деловито крякнул дед-будeнновец и взялся за гроб. Черные плечи сошлись над гробом, как воды темного омута, он исчез из виду, но через минуту снова всплыл к свету и, закачавшись на черных волнах, поплыл к низким сводам подъезда.
Юрик с Зинулей выходили со двора последними. Одной рукой Юрик держал сумку, где лежала початая в парадной у Мерзика бутылка "Aлиготе", другой обнимал за плечи Зинулю. Смутно и непонятно было на душе у него. Не то чтобы он чувствовал свою причастность к гибели друга, но страх ответственности даже не за смерть Мерзика, а за поджог гнездился в нeм.
Проходя через подъезд, Зинуля подтянулась на цыпочках к Юрику и сказала негромко:
- Слушай, масик, не хочу я туда ехать.
- Ты что, - зло сказал Юрик. - Дружили же столько лет. Надо поехать.
- Ты дружил, я же не дружила.
- Но мы же вместе или не вместе? - начал закипать Юрик.
- Не хочу, - упрямилась Зинуля, - я боюсь.
Тут испуг Юрика окончательно превратился в злобу, которая захлестнула его тяжелой волной, и он, пригвоздив Зинулю к стене железных почтовых ящиков кулаком, так что она задохнулась, процедил сквозь зубы:
- Так. Если ты сейчас не сядешь в автобус, я тебя, бля, притырю на хер, усекла?
- Дурак, - заплакала от боли и обиды Зинуля и присела на корточки. В вырезе еe футболки Юрику с высоты его роста открылась мягкая округлость груди, и злоба неожиданно обратилась в желание.
- Вставай, - сказал он.
Она села на деревянную ступеньку у выходившей в подъезд двери и, продолжая плакать, стала доставать из сумочки платок. Ему стало жалко еe, и желание заполнило его еще сильнее. Ехать на кладбище ему тоже расхотелось. Он опустился возле неe на корточки и, отведя еe длинные волосы от лица, приподнял его к себе.
- Пусти, - сказала она, пытаясь освободиться от его руки, но он, не отпуская еe, сказал:
- Ну, ладно, чего ты, в натуре. Я люблю тебя, в натуре, я не хотел, честно...
Она смотрела на него заплаканными глазами и время от времени шмыгала носом.
- В натуре, мы ж корифанами были. Понимаешь?