Хрипловато работало радио «Маяк»: те же шлягеры, перемежаемые последними известиями. Получалось: не послушаешь Аллу Пугачеву — не узнаешь, что творится на планете. Так сказать, плата за информацию. Пустопорожними песенками, за которыми взбодренная дикторская скороговорка: диктаторский террор Пиночета в Чили, новое кровавое преступление правящей клики в Сальвадоре, вооруженные провокации против Никарагуа, — за этим, как и за всеми черными делами на земле, встают Соединенные Штаты Америки. Протест и гнев вызывают такие факты, но при чем же здесь взбодренность тона? А еще дикторы уважают патетику — к месту и не к месту. Под окнами шумел-гудел машинами и родимый Олимпийский проспект — тоже трудяга, хотя до проспекта Мира покуда не дотягивает. И гул этот несколько приглушал поставленные голоса дикторов и непоставленные голоса эстрадных бардов. А вообще от городского шума устаешь, и хочется загородной тишины с поскрипыванием снега, шорохом ветвей и снегириным писком у кормушки…
Варились щи, и одновременно поджаривались отбивные, — конечно, обед лучше есть с пылу, с жару, но ничего, съедят и после, разогреют. Главное — чтоб к приходу Маши все было готово. И почему-то сразу же Вадим Александрович подумал: в этих стремлениях сделать жене приятное кроется нечто искусственное, он словно подогревает в себе то, что уже подостыло. Возможно, возможно. Ну да ладно, жизнь продолжается, ломать ее ты не собираешься, да и не все в твоей воле.
И все-таки он мог бы изменить с в о ю жизнь. Мог бы потому, что живет. А отец не может, потому что мертв. Но отец и не собирался ее менять, когда был жив. Отчего же он, Вадим Мирошников, должен что-то пересматривать? Нет уж, отец, прости, но ты жил по-своему, и я живу по-своему. О том, что мы оказались врозь, можно лишь пожалеть. Будь вместе, я бы, не исключено, вырос больше похожим на отца, чем на проезжего молодца. Ах, да не остроумно это, не смешно, скорее грустно это…
Вадим Александрович выключил конфорки, убрал кастрюлю и сковородку на подставки, снял фартук и опустился на стульчик. Непонятная, внезапная усталость согнула спину, и он, ссутулившись, без единой мысли сидел так, уставившись под ноги. Потом встрепенулся, поднял голову, огляделся, будто узнавая, где он. Да у себя, в кухне-столовой. И пора идти за Витюшкой в школу. А усталость сбросить, вот и весь разговор.
Из школьного подъезда вместе с клубами пара выкатывалась ватага за ватагой — девочки и мальчики с ранцами на спинах, как с горбами, с сумками в руках: спортивные тапочки, трусики, майка; старшеклассники вышагивали гордо, расталкивая мелюзгу, являя неокрепшие басы и пробивающиеся усики. Мирошников тотчас увидел, как из дверей на ступеньки вышел Витюшка, поправляя одной рукой портфель-ранец, а другой — с матерчатой сумкой — размахивая и норовя съездить пристававшего к нему одногодка. Но, заметив отца, смущенно отдернул руку с сумкой и поспешил по ступенькам к нему.
Он обнял сына, поцеловал в щеку, тот смутился еще больше:
— Ну, что ты, пап? Целуешься…
— Виноват, — сказал Мирошников, улыбаясь. — Больше не буду…
Он хотел взять сына за руку и не взял: а ну как мальчишка снова пресечет эти принародные нежности? Мальчишка ведь не девчонка! Но когда они пришли домой и Витюшка наскоро порешал примеры, которые ему не давались, и отец проверил решение, когда без матери Витюшка обедать отказался («В школе завтраком покормили»), а тут и Маша позвонила, что к шестнадцати будет, подходите к метро, когда они отправились к метро, однако время еще было и решили заглянуть в парк ЦДСА, — Мирошников взял-таки сына за руку, и тот не противился, совсем наоборот. И Вадим Александрович подумал, что как ни крути, а годы уже малость его потрепали, развеяли иные иллюзии, многое недоделано или вовсе сделано не так, как надо бы, но все же выпадают и у него по-настоящему счастливые минуты. Например, когда идет по парку, под подошвами похрустывает снежок, и с веток пылится снежок, и небо ничем, кроме снега, не угрожает, и рядом с ним — сын, которого он держит за руку…
Они побродили по аллеям, вдоль обезглавленных, срубленных еще в юные годы серебристых елей (оттого росли вширь — не вверх), у пруда, где в не замерзшей у берега черной воде плавали почему-то одни селезни, посмотрели на прогуливающихся пенсионеров мужского и женского рода, и пенсионеры посмотрели на них. Мирошников подумал: «И отец мог этак прогуливаться каждый день, но трудился до конца» — и сказал: