— Осмотрись, лейтенант. Понаблюдай за немцем, однако…
— Хорошо, Семен Прокопович, — покорно отозвался Воронков и вдруг усмешливо добавил: — Докладывать не надо?
— Надо, — суховато сказал Данилов. — Если что, надо…
Темень была непрошибаемая, но привыкший к ней глаз различал на нейтралке и глыбы вывороченных снарядами и авиабомбами суглинка и торфа, и глыбы подбитых и сожженных двух бронетранспортеров и среднего танка, постепенно засасываемых болотом. Данилов молодец: позицию себе выбрал что нужно: под «оппель-адмиралом» относительно сухо, разве что косой дождь заливает. Дно окопчика было выложено ветками и травой. Они-то и пахли увяданием, горечью. Слабо пахло и бензином с гарью от «оппеля» и сильно — от неубранных трупов, также наполовину всосанных болотом. Чьи они — неизвестно, но ни фрицы, ни мы их не убирали. Да и сложно это: провалишься в топь, либо пуля срежет. Не сегодня завтра их совсем засосет. И хоронить не надо. Могила готова — болото. Каких только нет у солдат могил! И такая есть — вонючая топь…
За немецкими позициями Воронков наблюдал прилежно, но примечательного не обнаружил. С господствующей высотки поочередно били четыре пулемета, а иногда били и парой враз. Ракеты вспархивали над подножием высоты, над проволочными заграждениями. В окопах, в траншее не видать ни единой живой души. Впрочем, какие там души: у фашистов взамен — черная дыра, смердящая пустота, тлен. Они бездушные, это уж точно.
То сдавленно, то отрывисто тарахтел на высоте МГ, просвистывали пули — и зудели комары. Проклятущие кровососущие не ведали отпуска и на войне: налетали с болот остервенелыми стаями, кусались, как собаки. Воронков сперва шлепал себя с таким же остервенением по лицу и шее, затем, чертыхнувшись, бросил это бесполезное занятие. Тем более, что Семен Прокопович сказал:
— Комары ночью, однако… А днем — слепни… Но днем не смей и шелохнуться. Договорились, лейтенант?
— Договорились, Семен Прокопович… Как ты терпишь?
— Опух весь… Но терпеть будешь и ты, однако…
— Терпеть могу… И не то выпадало… Ты ж обо мне ничего не ведаешь, Семен Прокопович!
— А ты обо мне?
— Да и я, в сущности… А как это скверно, когда люди не сведущи в делах других людей! Правда, Семен Прокопович?
— Правда. Но что-то разговорился ты, однако…
— Молчу, — сказал Воронков и вздохнул.
Да и то: зачем разводить турусы на колесах, философию доморощенную разводить, кому это надо? Ежели уж говорить, так о предстоящей охоте. А вообще резон помолчать: немцы недалеко, ночью звуки еще как слышны, и даже шепот кажется громким. Тишина, разрываемая на куски, на клочья снарядами и минами и оттого повседневно воспринимаемая как потаенный, грозный грохот. Фронтовая тишина…
Поскольку Данилов был за старшего, то он, рядовой, приказал Воронкову, офицеру, бодрствовать до двух часов, — после сам будет наблюдать. Воронков кивнул, Данилов улегся на ветки и траву, на разостланную плащ-палатку, обнял «снайперку», как жену, и укрылся с головой шинелью. Спал без храпа, бесшумно, и было сомнительно, спит ли вообще.
Воронков вглядывался во мрак, в контуры высоты, танка и бронетранспортеров, иногда поворачивался в сторону наших позиций — оттуда изредка взмывала и падала дрожащей белесой параболой ракета, хлопал винтовочный выстрел, еще реже — прочерчивалась трассирующая пулеметная очередь, наконец-то и «дегтярь» с «максимом» подали голосок. С ним как-то уютней, теплей, с этим голоском. Воронков вслушивался в перекличку пулеметов, в комариное зудение и думал: вот и еще одна фронтовая ночь будет прожита им, и не совсем обычно. Но с толком, потому что днем ему и Данилову предстоит воевать, да, да — воевать!
Нехудо пробирало болотной сырью, промозглым сивером да и от недосыпа познабливало. Воронков кутался в плащ-палатку, поглубже натягивал пилотку на уши, в которые повадилось лезть комарье. Курнуть бы — малость бы отогнал. Но, увы и ах, некурящий. Так и терпи, некурящий и непьющий. К тому же ты аттестовал себя: терпеливый.
Посасывало в желудке — спасу нет, подрубать бы. Тут у него не хватит терпежу. Ежели в вещмешке НЗ на сутки вперед. Помешкав, борясь с искушением, Воронков развязал горловину вещевого мешка, извлек пайку хлеба, кулечек с сахаром. Раздувшимися ноздрями поймал пшеничный ли, ржаной ли дух и отломил от пайки добрый кус. Посыпал его сахарным песком, откусил. Вкуснота! Может, и не заметил, как съел пайку до крошки вкупе с сахаром. Да-а, обжора.
Но голод не утихал. Уже не мешкая, Воронков достал из мешка галеты — остатки офицерского дополнительного пайка. И, со смаком хрумкая, разжигая этим хрумканьем аппетит, слопал галетины — до единой и без перерыва. Была еще свиная тушенка, однако тут он удержался: банку нужно вскрывать финкой, а она у Данилова, своей не имелось, ну и стыдно же, в конце концов, все сожрать, пора и остановиться. Баста! Завязал вещмешок и будто успокоился.