– Вы читали Виктора Конецкого последнюю повесть?
– Нет.
– В журнале «Звезда»?
– Нет, не читал.
– Как она называется-то? Какие заботы?
– Не читал.
– Почитайте. Смело пишет. Ядовито. А ведь печатают – даже удивительно. Очень я его люблю. Откровенный человек. А вот интересно… слыхали, в Москве писатели затеяли журнал какой-то. Все члены союза, все с именами, а журнал… хе-хе-хе… – Никитин посмеялся, – самодеятельный. Интересно. Не думаю, чтоб они лучше Виктора Конецкого написали. А вы как думаете?
– Я ни то, ни другое не читал.
– Но мнение-то свое у вас должно быть?
– О чем?
– Жалко, что вы не хотите с нами прямо говорить… открыто.
– О чем, о чем?
– Ну, ладно. – Никитин проницательно прищурился. – Сколько дочурке вашей сегодня?
– Восемь.
– Невеста моему. Моему в сентябре шесть.
– Старовата для вашего.
– Ничего, ничего… сгодится.
Никитин полез во внутренний карман пиджака, долго там нащупывал что-то и вдруг, как фокусник, вырвал и высоко поднял плоский прямоугольник в размер открытки. Фесенко даже слегка отшатнулся от слишком резкого взмаха. Никитин положил прямоугольник на стол. Оба посмотрели на него.
– Голография, – сказал Никитин.
– Вижу, – сказал Фесенко.
– Здорово делают, черти.
В рамочке была изображена массивная золотая цепочка – она, казалось, имела объем, хотелось потрогать. Ее толщина была настолько реальна, что опровергала очевидную плоскость картинки. Взгляд невольно прыгал: смотришь сверху – объем, глубина, смотришь сбоку – плоско, лист картона. Снова сверху – объем. Это утомляло.
– Дочке вашей. – Никитин протянул картинку Фесенке, но еще не отдавал. Разглядывал. – Вот ведь и мы научились делать. Специалисты говорят, получше, чем японцы. А вы как считаете? Вы японские видели?
– Видел.
– Ах, ну да! Что это я! Это же по вашему профилю. Ну и как по-вашему? Какие лучше?
– Да японские пока покачественнее.
– Вы так считаете?
– Считаю. В этом они пока впереди.
– Если бы только в этом, Михаил Зиновьевич, дорогой, если бы только в этом!.. Дочке! – Он толкнул ногтем прямоугольничек, и тот скользнул через лаковое поле стола к противоположному краю.
– Спасибо.
– А что вы скажете о Корсунском?
Фесенко очень долго и как-то неудобно укладывал открытку во внутренний карман пиджака.
– А что?
– Вот я и спрашиваю. Что скажете? Хороший работник, талантливый?
– Очень.
– А человек хороший, откровенный? Вы ведь друзья, кажется?
– А что такое? Почему он вас интересует?
– Ну, Михаил Зиновьевич, что же это – я вам вопрос, вы мне два! Давайте кто-нибудь один будет спрашивать, а другой отвечать… И почему вы так недоверчивы ко мне? Ведь не первый день знакомы… Разве я вас в чем-нибудь подвел? Нет ведь?! Это ведь все между нами остается. Только между нами. Надеюсь, и с вашей стороны тоже?! А с моей можете быть уверены. Или, может быть, у вас есть ко мне какие претензии?
И тут, как гром среди ясного неба… как сорвавшийся с вечной неподвижности кусок скалы… как заговоривший сфинкс… человек у окна пошевелился, крепко вдавил окурок в пепельницу и повернулся к Никитину:
– Претензий у нас к вам нет, – сдавленным голосом сказал ему Василий Васильевич, – а вот дружбы у нас с вами не вышло.
Конечно, объяснить можно все – очевидно, кашель ослабил внимание Помоева, он сбился со счета и не дождался, когда слово «претензия» будет произнесено в третий раз. И никитинская вина тут была – была вина! – нельзя было ему самому эту фразу произносить. Так кого хочешь запутать можно!
В комнате наступила гробовая тишина. Выпучив глаза, все трое смотрели друг на друга. Часы на башне пробили четыре.
Глава 5
Бунт
Василий Васильевич резко встал (так резко, что Фесенко дернулся от испуга в кресле) и, четко печатая шаг, пересек комнату. Шваркнул дверью. Из ванной донесся трудный, выстраданный кашель – со взвывами, со звучно засасываемым в перерывах воздухом.
Никитин облокотился на низкий полированный стол, опустил голову в чашу сильных широких ладоней.
– Трудно работать, – грустно сказал он.
Фесенко вздохнул и промолчал. Никитин вдруг ухватил обеими руками его запястья, притянул к себе и близко-близко, почти в поцелуе, зашептал:
– На волоске вишу и сам этот волосок оборвал бы! Я же химик по образованию. Неорганический… Зачем мне это все? Ну, зачем, Михаил Зиновьевич? Мы ж с вами одних кровей, я же чувствую, вы поймете – меня уберут, вам же хуже будет! Жалко мне вас – и Карымова, и Ройзмана, и Корсунского – всех талантливых людей, совершенно не важно, какой национальности, этих ученых Божьей милостью. Штейнгауза жалко… и Бугова… хотя его меньше всех. Мне же раз плюнуть – бросить все и заняться опять родной моей химией… неорганической. А вам посадят на шею, – Никитин теперь говорил почти беззвучно, губы в губы и при этом тыкал пальцем в сторону ванной, – такого Василия Васильевича… и задохнетесь!