Так не пройти спокойно никогда мимо выпачканных дождём окон, что приподнявшись на цыпочки подвалов, пытаются разглядеть поверх обложенного кирпичом приямка, что делается там, на уровне шарканья многих туфель об асфальт. Покрытый гусиной кожей гранитных крошек, он потеет до драгоценных сколов слюды и красив, покуда не укроют его сшитым из лоскутов листьев одеялом или не засахарится коркой снега и льда.
Тёплый тяжёлый аромат кошек, благоразумно отступающих от незакрытых сеткой деревянных рам, врываясь в надземный мир, скоро вытесняют ставшие привычными взрослые дымы. Но позже, вдруг, в разгар трапезы или беседы, он возвращается запросто, по-свойски, и гонит туда, где ты совсем ещё малыш, сидишь на корточках у незапертую дворником по забывчивости двери, ведущей в подвал и зовёшь кота:
– Кыс-кыс-кыс… Кс-кс! Кис! Ва-ась! Ва-ся! Ну, куда же ты подевался! Ау!
Это только теперь я понимаю, отчего соседки в потных платках, откинувшись на удобной скамье, глядели на меня с жалостью. Они-то видели дворника с застывшим полосатым тельцем в руках. И ведь смолчали, трынды49, не обмолвилась ни одна про то, что знала. Заприметив рабочих в противогазах и плотных, не пропускающих воздух комбинезонах, что приезжали опрыскать бомбоубежище под домом, дабы усмирить, образумить хотя отчасти навязчивых насекомых, кот забился в дальний угол. Но шестиногим50 – хоть бы хны, а кота уж не вернуть.
Как заведённый, я всё выходил из подъезда по утрам, и пытаясь выманить кота на вкусный кусочек, припрятанный во время завтрака, кричал в застеклённые паутиной оконца:
– Кыс-кыс-кыс…
Звуки вязли в жаркой перине подвала, но я звал мохнатого приятеля до тех пор, пока бабушка, сжалившись, не окликала меня через форточку протяжно:
– До-мой!
Тем летом, нарочито ласковы были даже соседки. Окутанные вкусным сытным облаком жареных подсолнухов, они подзывали к себе и, оторвав от газеты кривой лоскут, скручивали фунтик, куда каждая насыпала по горсти, мне «в угоду51».
Заходя в подъезд, я каждый раз слышал, как старушки шепчутся за спиной:
– Тихоновна, ты проверила день, от какого числа газета?
– Будьте покойны, Ольга Васильевна, вчерашняя, – Уверяла соседку та, ибо свежая газета обыкновенно перечитывалась и перетолковывалась на разные лады до самого ужина.
Женщины были погодки, но та, что младше, не умела назвать приятельницу «на ты», несмотря на то что прожили они бок о бок без малого тридцать лет.
***
Фунтик… Круглый клин, ловко обёрнутый вокруг ладони кусок бумаги в форме сахарной головы, примятый на конце, чтобы не просыпалось. Чего только не носили в них, – и муку, и сливочное масло, и творог, и.… да любое, за чем пришёл!
Помнится, в детстве магазины представлялись набитыми разностями, словно лавка старьёвщика, вне зависимости от того, чем разило из кладовой, – нафталином или сухофруктами, но луковая шелуха пахнет овощным магазином из детства по сию пору.
Коричнево-белый орнамент его кафельного пола, покрытый землёй, что отколупывалась от овощей, был замаран, но прибран. Влажные швы промеж плитками не успевали просохнуть от постоянного мытья. Трёхлитровые стеклянные баллоны, доверху наполненные красными мячиками помидоров, подпирали стены, бочки квашеной капусты и солёных огурцов взывали о картошке, которая сама высыпалась в подставленную авоську по гулкому жёлобу с ковшом, вделанным в прилавок, и больше походил на игрушечный экскаватор, чем на что-либо ещё. Ущербные пирамиды заморских фиников, бок о бок с привычными разносолами, выглядели чужими, а продавец, так казалось, чересчур груб с картошкой, если позволяет той громыхать, как бывает, барабанит по крышам и подоконникам град. Как бы там ни было, но томатный сок продавец отпускал без лишних проволочек. Забирая с ладошки горячий гривенник, он кивал в сторону конусообразной колбы для соков, точь-в-точь фунтик, но только из стекла:
– Соль там.
Страшась сделать что-то не так, ты краснел и перекрывал краник, наполнив чуть больше половины стакана, но зоркий продавец неизменно кричал из-за прилавка:
– Лей больше, не жалей! – И широко улыбался золотыми зубами, отчего вспоминалась новогодняя ёлка, в особенности та ветка, на которой раскачивалась старая игрушка в виде самовара, и её никогда не разрешалось потрогать, из опасения, что разобью.