— Иосиф совсем опустился, — говорила Берта. Она была как заведенная. — У него один бзик — еда. Женился или, как это точнее, сошелся с хлеборезчицей.
— Ну, ладно, — осадил ее Федор.
Он был в синей габардиновой гимнастерке с отложным воротничком и в таких же галифе. Рукав был заправлен за пояс. В 30-м году Федору в какой-то деревне прострелили руку. Началась гангрена, пришлось отрезать почти по плечо. Что-то в Федоре было жутко довоенное, хотя гимнастерка была новая, неношенная. У Берты губы не были накрашены.
— Ты нас совсем забыл, — сказала она на перроне. В вагоне только припала к моей безрукавке и плакала, целуя мое лицо. Оно у меня и сейчас было мокрым от ее слез.
— Как Гапа?
— Улетела в Германию! — выскочила Фира. — Гапа — несчастный человек. Отойди, Валерий, — бросила мне и что-то быстро зашептала Берте на ухо.
— У них секреты, — сказал я Федору. Я не знал, как себя с ним держать. И даже не из-за писем, а просто я стоял живой-здоровый, длиннее его на целую голову, а Сережку — убили.
— Женские секреты, — повторил я неуверенно.
Федор не ответил. Он стоял при двух чемоданах, понурый, то ли оглушенный, то ли обиженный. Толкотня была страшенная. Тащили какие-то сумки, тюки, баулы, узлы, ведра — черт-те чего. И солнце вовсю пекло. А Федор стоял в своем синем габардиновом одеянии, в надраенных сапогах, какой-то чудной среди вокзальной давки. Ему было жарко, пот тек из-под его полувоенной кепки по худому, синему от выбритости лицу. Видно, ему все не нравилось, все раздражало, даже шпиль на Казанском вокзале.
— Не может быть! — вскрикнула Берта.
Федор молча стоял между чемоданами. Теперь уже стало совсем заметно, как он сдал. Был старше родителя на добрый десяток.
— Надо взять носильщика, — сказал он.
— Дотащу, — запетушился я.
Впрочем, чемоданов было всего два.
— Тебе тяжело будет, — сказала Берта.
Никаких носильщиков вокруг не было. То ли их расхватали пассажиры из передних вагонов, то ли носильщики просто вымерли. Зато было до черта добровольцев, без блях, готовых нести вещи хоть на край света, хоть до камеры хранения.
— Пусть втащит в зал ожидания, — сказала Фира. — У него мало времени. Может опоздать на похороны.
На вокзальных часах было уже двадцать пять первого. Жара стояла зверская. Какого беса я нацепил безрукавку? Правда, под ней было это письмо-думка.
— Какие похороны? — спросила Берта.
— Егора Никитича, — сказал я.
— Кто это? — спросил Федор. Голос у него был тусклый, как будто сейчас был не полдень, а пять утра.
Фира стала растолковывать родственные связи.
— А-а, — скривился Федор.
После Сережкиной смерти его уже ничего не удивляло. Я поднял чемоданы и поволок в зал ожидания. Чудачка при дверях ни в какую не хотела впускать. Фира пыталась жать на сочувствие и человечность. Наконец, я подмигнул этой церберше, мол, погляди на Федорову руку. Та увидела и сжалилась. Но Федор тоже заметил, и мне снова стало не по себе.
В зале было не так душно. Народу вроде стало меньше. Наверно, в кассах объявили перерыв и транзитники разбежались проветриться. Мы сели на судебную скамью. Я и вправду был как преступник.
— Как себя чувствуешь? — спросила Федора Берта.
Он сморщился, недовольно повел плечом, и рукав под поясом полез вверх. Что-то с Коромысловыми происходило. Раньше Федор был такой сдержанный.
— Вам письмо, тетя, — сказал я и вытащил пакет. Печати на нем так и сияли. — Родитель запечатал. Небось, государственные тайны.
Но Коромысловы даже не улыбнулись. Слишком я им стал чужой. А ведь сидел у них на шее пятнадцать лет. Берта меня маленького спать укладывала. Уж не говорю про молоко.
А сейчас она стояла, жутко родная, но с виду посторонняя. Она вытащила из волос шпильку и разрезала конверт.
— Тут какие-то деньги, — сказала брезгливо. — Ах да, письмо тоже.
Деньги она затолкнула в сумку, развернула двойной тетрадный лист, улыбнулась, но тут же ее круглое лицо стало вытягиваться, верхняя губка с усиками оттопырилась, и больше уже выражение лица не менялось. Только само лицо темнело и темнело, и когда тетка дочитала послание, вид у нее был рассерженный.
— Прочти, — сказала она Федору.
Федор зажал письмо между мизинцем и указательным, полез в карман гимнастерки, достал оттуда очки и стал еще старее. Я подумал: зря удивляются, что уцелел перед войной. Не таким был начальством, чтоб высшую меру получать, а в лагере какая польза с однорукого?.. Его тогда исключили из партии на полтора года, а когда восстановили, на партработу уже не брали. Выше замдиректора или там начальника АХО не поднимался. Да и хозяйственник был неважный. Хапуг из Коромысловых не получалось. Вся семья держалась на Берте. У нее была ходкая специальность — врач-венеролог. Кроме того, она была жутко энергичная женщина. Маленькая, круглая, носилась, как шарик, и настоять на своем умела.
— Иван нас ставит в известность, — сказала она Фире и что-то шепнула.
— Этого еще не хватало! — всплеснула руками Фира.
Берта склонила голову и стала опять прежней маленькой женщиной с седой лентой волос. Лицо у нее иногда бывало удивительно детское.
— Бедный мой сынуля, — вдруг расхлюпалась она и снова, как в вагоне, уткнулась в мою безрукавку. — Ты еще совсем маленький… Ты совсем как Сережка… Нет Сережки, нет!..
Вокруг стали оглядываться.
— Мам, — потрепал ее по плечу Федор. В руке у него было письмо.
— Когда последний экзамен? — спросил он меня.
— Я не поеду!
— Я спрашиваю тебя про экзамен!
— Двадцать пятого августа.
Берта высморкалась и вытерла слезы.
— Что у тебя с носом? — спросила меня. — Ты какой-то опухший.
— Ты можешь задержаться? — спросила Федора.
— Я поеду один, — сказал он. Голос у него был прямо загробный.
— Не говори глупостей, — сказала Берта.
Господи, они же раньше никогда не ссорились!..
— Вы что, здесь будете обсуждать? Нашли место и время! — рассердилась Фира. — Едем ко мне. Валерий, после кладбища не задерживайся.
— Хорошо, — сказал я и поднял чемоданы.
— Это у вас все? — спросил Берту, когда спустились в камеру хранения.
— Есть еще постель малой скоростью.
— Я не поеду, — сказал ей тихо.
Она покачала головой.
Мы встали в очередь к дальнему окошку.
— Не поеду. Честное слово, не поеду, — повторил я.