— Я на старообрядческом хоронил…
— А где такое? Это что, еврейское?
— Дурень, какое еврейское? Это для староверов.
— Ну и хрен с ним. Не еврейское — не надо. Ты чего читаешь? «Бесы»? Это что, по программе? Какая-нибудь дребедень старая. Смотри ты, Скок, серьезным стал. А ну сдавай этих «Бесов» к чертям собачьим! У нас сабантуй будет! Батя с войны вернулся.
— Врешь! — выдохнул я.
— Айда, Вячка! — говорю.
— Здрасьте, Петр Васильич! — разлетелся я и чуть с ним не поцеловался. — Поздравляю вас, Клавдия Карповна!
— Это Валера? — спросил старикан. — Слышал, слышал. Гена за тобой бегал. Нашел, значит?
— Ну, как жизнь, молодежь? — спросил с бодрячинкой.
— Ничего, — сказал я.
— К аттестату зрелости готовится, — обнял меня Генка. — Достоевского в читалке изучал.
— Валера очень серьезный мальчик, — сказала Генкина мать.
— Значит, опять Федора Михайловича признали, — улыбнулся старик. — Одно время его вовсе исключили. Я, признаться, не поклонник. Вот Тургенева Ивана Сергеевича или Чехова Антона Павловича — этих пожалуйста! Этих — хоть каждую неделю по часу на ночь. А Достоевского — тяжеленько. Конечно, жизнь у него была особенная. Его, Клава, чуть не казнили, на эшафоте помиловали.
— Господи, — вздохнула Генкина мать, но больше из приличия.
— Но читать не могу. Тяжко, — добавил Петр Васильевич. — После революции, врать не буду, не раскрывал. Вот не думал, что его в программу вернут. Значит, на аттестат зрелости сдаете? Хорошее дело. А мой с техникумом связался. Бросай ты, Геня, этот техникум, сдавай на зрелость и вперед широкой дорогой!..
— Вова… Леня… Вовочка… Леня…
— Привет, борона, — кивнул мне, потом хлопнул Генкиного родителя здоровой рукой и сказал: — Молодец, Петя, что жив остался. Будет у кого закусить и выпить.
— Скажешь тоже, — фыркнула его жена. — Горе с ним, Петр Васильич. Стакана теперь из руки не выпускает.
— Ну, повезло-поехало, — сказал ей Семен, точь-в-точь как Вячин своей матери, но тут же улыбнулся: — Что ж, приступим, товарищи. С возвращением полководца. Только борону, — он ткнул в меня протезом, — рядом не сажайте.
— Ты чего к человеку привязался? — вступилась Генкина мать.
— Молчи, Клаша, — сказал Семен, садясь первым за стол. Он уже вооружился вилкой и подхватил с краю кусок рыбехи. — Прошлый раз, Клаша, у меня чуть кишки не свело. Ты бы слыхала, чего Валерка заливал про евреев.
— Ты чего с жидом ходишь?
— Ты очекурел бы, Петя, — забавлялся Семен, набивая рот черняшкой. — Умников поразвелось. Такое скажут… Жидов, говорит, мы не любим оттого, что от немцев не уберегли. Стыдно, говорит, мол, нам, русским, что их спасти не могли. Из-за стыда их, пархачей, и ненавидим. А почему стыдно? Мне вот не стыдно! На, гляди! — Он поднял правую руку и перекрестил ее у плеча протезом. Получилось неприлично. Только, по-моему, не все заметили, а может, не поняли. Один Генка покраснел.
— Сам бы их спасал, если такой добрый, — надрывался Семен. — А то сидит, улыбается…
— Длинный, черт, целый…
— Чего к человеку пристал, — прикрикнула Генкина мать. — Ему и семнадцати нет.
— Нет?! Скажешь — нет! А если нет, то пусть закроет варежку и не улыбится.
— Охолони, — сказал Петр Васильевич. Он сидел наискосок, и я видел, что ему не по себе. Человек устал, хотел дома отдохнуть, как победитель, выпить, получить уважение, а тут утрясай ссору. И либо родича обидишь, либо гостя.
— Хватит, — сказал он. — Ты, Семен, того… А ты, Валерий, его не слушай. Он, видать, ум пропивать начал. Теперь его не остановишь. Твое здоровье, Семен Игнатьевич! — Он поднял рюмку. — Руку потерял, на голову налегай. А ты, я вижу, под горку поехал. Твое здоровье! — Потом глянул на меня и улыбнулся: — А ты тоже опытный. А? Само льется? Я, Валерий, в твои годы даже чая в трактирах не спрашивал. Вот молодежь пошла!