Выбрать главу

   "Пожалуйста, подальше от меня, матушка!"

   Впрочем, такое оригинальное положение "смотрительской Машки" на самом деле очень естественно. Помещение, где сия "ракалия" обретается, так узко, что спать в нем удобно растянувшись можно только вдоль; а потеряв из виду подушку, она уж, конечно, утратила и это простое соображение, почему и имеет в настоящую минуту вид девицы, согнутой, что называется, в три дуги либо в бараний рог.

   Анисья Петровна хоть и благообразно спит возле "свово", так некстати на этот раз обнявшего ее, "муженька", но тем не менее – с выразительным присвистом.

   Исключение составляет только несчастная попадья, которую одну в целом доме каждую ночь кусают блохи, а с приездом батюшки так "просто житья от них нету"; по поводу чего она то и дело и выбегает на двор, "вытрясти одеяло", как уверяет "ее преподобие" на до смерти надоедающие вопросы "его преподобия".

   О мужчинах уж и говорить бы нечего, если б в это же дело не замешался и почтальон Быков, оставшийся переночевать на Крутологовской станции. Положим, весьма понятно, как может спать мертвецки "пропастина", бесчувственно пересаженная своей "Машечкой" при помощи "Машки", как привычный оранжерейный цветок, с кровати на пол, хоть она и рискует проснуться поутру с отъеденными ушами, ибо крысы в спальне, несмотря даже на присутствие полосатого кота, так и перебегают взад-вперед по полу, издавая по временам звуки, похожие на робкое секретное хихиканье первоклассников гимназии, когда учитель сидит еще в классе. Но удивительно тоже, что даже и ввиду этой катастрофы у Николая Семеныча "текут слюнки", неизвестно только, иа видимую- ли им во сне "Машечку" или просто на самое наслаждение сном. Положим, понятно также, как может спать, хотя и весьма умеренно, отец Прокофий, не считающий, конечно, сна "крайнею односторонностью".

   Положим, наконец, понятно даже и то, как может беззаботно хрипеть утомленный дорогою проезжий, не обращая никакого внимания на поедающих его голодных станционных пролетариев. Все это более или менее понятно. Но как может так беспардонно всхрапывать и высвистывать своими носовыми трубками разные, еще нигде не изданные пьесы почтальон Быков в то время, как привезенная им "на шести парах пошта" ночует почти без всякого присмотра на почтовом дворе,– это уж даже и уму непостижимо, кажется. А между тем самому почтальону Быкову это совершенно понятно. Он очень хорошо знает, что бывает верен почтовому положению – не отходить ни на шаг от почты – только тогда, когда уж так напьется, что его и вытащить нельзя из повозки; в настоящем же случае он напился в комнате у смотрителя, так там и остался.

   По правде сказать, не тепло и не весело различным "радостям и горестям" ночевать на почтовом дворе, в душных казенных кожаных сумках, в то время когда им следовало бы спешить и спешить, все равно, по важным или не важным причинам, близко либо далеко. Но ведь что же станешь делать! Не втащиться же им, в самом деле, в комнаты смотрителя, у которого в этот достопамятный день есть довольно-таки и своих радостей и горестей. Нетерпеливый, но недогадливый получатель их, поджидая лишний день почту, свалит, конечно, всю вину на распутицу, но как же забавно он ошибается, назвав весьма приятное для каждого получение первого чина – ни для кого не приятной распутицей!

   Итак, на Крутологовской станции спит все, что только может дышать и спать. Даже караульный при "поште" – и тот спит, благоразумно рассудивши, что у них "смирно: не пошаливают – не слышно". Лишь изредка перевертывается он на другой бок и лениво чешет спросонья то место, от которого, если оно чешется, по русскому выражению – "голове легче". Да что караульный! Спишь даже ты, бедная, безответная, поистине всеми загнанная, пресловутая русская почтовая лошадь, печально опустив свою морду к овсу, которого тебе, от усталости и изнуренности, даже уж и есть не хочется! Не говоря уж об ямской: к ней если подойти теперь, то можно подумать, что это вовсе не изба, напичканная ямщиками, а какая-то всю ночь работающая фабрика: так дружно, громко и разнообразно храпят там.

   Правда, не спит еще пономарь, как-то весьма неопределенно прохаживающийся мимо поповских ворот и, вероятно, припоминающий пение завтрашней обедни; да не спит еще станционный дворовый пес, "ему же несть названия". Это странное имя носит он, впрочем, совершенно законно, ибо им окрестил его однажды сам отец Прокофий, когда ни за что не мог добиться, как действительно зовут эту вислоухую собаку, которую на почтовом дворе всякий кличет по-своему, как кому вздумается. Но только эти два субъекта и бодрствуют,– да и те, вероятно, ненадолго.

   И весь этот поголовный мертвецкий сон весьма близко напоминает здесь собою другой, более ужасный сон – сон преждевременной смерти заживо похороненных. Тишина царствует невообразимая. Чутко и долго прислушивается к этой тишине "ему же несть названия" – инда одурь берет его от скуки; но, не уловив ни единого звука, к которому можно было бы придраться по-собачьи, тоскливо поднимает кверху мохнатую морду и воет, да так протяжно, томительно воет, что не спящая в эту минуту попадья, услышав такой пронизывающий душу вой, крестясь, садится на постели и, вспоминая о каком-нибудь давным-давно умершем родственнике, невольно проговаривает вслух:

   "Господи Иисусе Христе! К какому же это опять, мои матушки, покойнику-то развылась!"

   Может быть, и в самом деле кто-нибудь скоро умрет на Крутологовской станции,– кто знает.

Острожный художник

Очерк из мира забитых талантов

I ОЛОВЯННАЯ КРУЖКА

   Был у меня один школьный товарищ, по фамилии Седанов, очень неглупый малый, но большой чудак и добряк, которого я, вскоре по выходе из гимназии, как-то потерял из виду. Оно и немудрено: ему пришлось остаться на родине, коротать неприглядную будничную жизнь, а меня потянуло в неведомую даль, в столицу, за новыми впечатлениями. Правда, изредка мне удавалось слышать о нем кое-что случайно: знал я, например, что он сперва подвизался где-то в качестве столоначальника, потом учительствовал и наконец определился в военную службу юнкером,– но вот и все. Только через много лет я напал на его настоящий след, и вот каким образом.

   Это было давно, в одну из моих сибирских поездок, раннею весной, в самую отчаянную распутицу. За бездорожьем и усиленным разгоном лошадей мне предстояло высидеть чуть ли не целую неделю на какой-то убогой станции. На другой же день этого злополучного сиденья, утром, я разговорился с приветливым старичком смотрителем о его станционном житье-бытье, которое, как оказалось, всегда вернее можно было охарактеризовать собственными словами моего собеседника: "просто хоть пропадай со скуки".

   – Вот только и отведешь душу, как побываешь раза два в месяц у соседнего этапного командира Седакова. Такие они люди, что, кажется, век бы с ними не расстался! – заключил он восторженно.

   – Позвольте!..– встрепенулся я в свою очередь.– Какой это Седаков? как его зовут?

   – Михайло Кондратьич, а ее – Ольга Максимовна.

   – Не служил ли он раньше в гражданской службе?

   – И по гражданской служил, и учителем после был; тоже помаялся на своем веку-то,– пояснил смотритель.

   – Ну, так и есть! Знаете ли? ведь это, оказывается, мой любимый товарищ по гимназии,– сказал я, искренно обрадовавшись.– Где же он живет? далеко отсюда? Мне бы гораздо приятнее было, извините, погостить у него, чем у вас: мы с ним сколько лет не видались.

   – Вот ведь какой случай, право...– как-то суетливо, даже будто растерявшись, произнес смотритель.

   – Далеко ли это отсюда? – повторил я снова, не поняв сразу причины его суетливости.

   – Да, живет-то Михайло Кондратьич недалеко, на той вот самой станции, откуда вас сюда привезли. Там, знаете, село большое, так потому и этап; острог-то будет в самом конце, может, видели? А я вот о чем помышляю: какое это ему-то было бы утешенье! Этакого-то дорогого гостя встретить! да еще из Санкт-Петербурга! Мы ведь тут как медведи живем. Эко горе, право!.. насчет лошадей-то.