– Чего, говорит, вы меня всякими пустяками беспокоите! А? Извольте, мол, сейчас домой ехать, да чтоб вперед у меня этого не было! А ее, говорит (на меня показал), выпороть.
Поклонился он это нам, да низко таково, и хотел уйти, а я ему вслед-от:
– Попомните же это, говорю, ваше превосходительство, что если какой грех случится, на вашей душе будет.
– Хорошо, хорошо, голубушка! – говорит, и ушел.
Повез меня частный сызнова в полицию, всю дорогу ругался: опять меня в темную, слышь ты, заперли... Сижу я это, а уж час двенадцатый на дворе... Слышу: шум в десятской, народу много... Посмотрела в окошечко: розги принесли, лавку середь полу поставили... Кличут меня, дверь мне отперли... Не могу я, слышь ты, идти: отнялись просто ноженьки... дрожу вся... Вывели меня, рабу божию... Гляжу: частный пришел...
– Ну-ко, сударыня, говорит, изволь-ка ложиться...
Стою я как каменная: зубы, так те, слышь ты, словно на крещенском морозе, так вот один об другой и стучат!.. и всю-то меня бьет, бьет... Вот, государь ты мой, как послышала я это, и схватилась рученьками-то за голову... А частный-от тиран, и приметил это...
– Не бойтесь, сударыня! – говорит.– Туалета вашего не изомнут... Берите,– говорит,– ее! Чего на нее смотреть!
Как это они меня взяли, да положили на лавку-то, да как подолишко-то мне заголили... извини, государь мой... так я, слышь ты, такую в себе силу почувствовала, что так вот, кажется, взяла бы в руки всю эту ихнюю полицию, все это строение то есть, да и закинула бы в тридесятое царство; шесть человек, слышь, насилу меня удержали! Только уж как домой привели – этого не помню... Вот те Христос, не помню! Туман такой в голове у меня доспелся... Опосле малехонько опамятовалась; стыдно мне таково стало: ну не могу, слышь, глядеть на человека, да и шабаш! На лбу у меня то есть как будто огненными словами написано, что тебя в полиции стегали: всякий, мол, как взглянет, так сразу и прочитает... Я плакать я, государь мой, не плакала; и рада бы, да слез, как на грех, втупоре не было... Барошни все ко мне приставали с ласками своими разными, только мне уж не до того было... Ну, вас! думаю: отойдите, отвяжитесь вы от меня, барские дети! И задумала я, государь мой, думу... крепкую думу... совсем сумасшедшая была я втупоре! Вот, государь ты мой, как улеглись это все в доме-то, я и пошла в баронину спальню... Подошла к дверям-то, послушала: спит... Ладно! думаю себе. А барошни-то у себя, в другом покое, почивали. А у барони-то ночник горел; такое уж у ней заведение было; светло не светло, а голову человеческую от подушки отличить можно... Подошла я это к самой, слышь, ее кровати, еще послушала: спит крепко; а лицо такое злое... А я с собой из девичьей, слышь ты, подушку принесла. Поглядела я, поглядела ыа бароню-то да подушку-то ей к лицу и прижала: не называй, мол, нас больше скотами, сахарные барские уста? Так я, государь мой, втупоре ее и порешила... просто она у меня и не пикнула; только маялась шибко – билась. Ахти-хти-хти, господи, господи! А с вечера я еще в завозне топор припасла... Пошла отыскала я его – да к барину... Сама дрожу вся, и в голове туман, а на ногах крепко стою... Ощупала я у него голову-то, слышь ты, да обухом то его и брякнула по лбу... и пошла направо да налево, направо да налево... топором-то, слышь! Уж и не помню я, не знаю, чего это со мной такое доспелось втупоре... только я как полоумная была! Выбежала я это на улицу, а ночь-то была светлая, месячная... Гляжу: на платьишке-то у меня кровь все, а оно такое маркое было – желтенькое, слышь, как сейчас помню... Как увидала я кровь-то, и побеги, да прямо к губернаторскому дому... Прибежала я, слышь ты, позвонила... Лакей ихний мне навстречу вышел, нарядный такой, важный... Хотел он было мне под самым носом дверь припереть, да я, государь ты мой, прямо в залу да посредине-то и остановилась, как есть вся растрепанная да в крови... А гости у него сидели, и людно таково их там было: все барони да кавалеры, да все нарядные такие...
Побледнел ведь губернатор-от, как меня увидал! слышь, и гости-то его все тоже побледнели, али уж мне втупоре так показалось... Не дала я это им опомниться, показала губернатору-то на кровь-от на платьишке, да только и вымолвила:
– Вот, мол, полюбуйтесь, ваше превосходительство, на свое греховное дело! Сдержала, мол, я свое слово!
Да так тут, на месте-то, где стояла, об пол и грохнулась... Ахти-хти-хти-хти, господи, господи! Опосля, как я уж в остроге сидела, губернатор-от, этот самый, приезжал острог осматривать: прокурор с ним был. Вошли они это и в нашу половину. Губернатор-от меня и заметь.
– Это, мол, не почмейстерская ли девка? – у прокурора спрашивает.
А сам-от побледнел весь.
– Точно так-с, – говорит прокурор,– она самая. За то, мол, и за то судится...
Только губернатор-то ведь не дал ему сказать...
– А! – говорит, да глухо таково.– Знаю. Ах ты... сибирячка этакая!
Задохся, слышь, совсем: повернулся, да и вышел скорешенько таково. Вот с этого самого, государь мой, и прозвали меня сибирячкой да так и зовут все. Спервоначалу меня бабы острожные так прозвали, вишь, оно слышали, чего губернатор-от мне сказал; а после и Филиппушка стал меня так звать, поглянулось ему, слышь ты... Так вот я, государь мой, и попала опять на свою родимую сторонушку... Кнутом ведь, слышь ты, меня били: с тех самых пор вот спинушка-то и болит к ненастью – ломит, слышь... Ахти-хти-хти-хти, господи, господи!
Старушка остановилась, едва переводя дух. Хотя в избе было и темно, но мне как-то сердцем виделось, что по увядшему лицу ее текли горячие слезы, такие же юные и свежие, как ее рассказ, такие же горькие, как его содержание, и такие же мучительные, как ее душевная рана, не зажившая вполне до такой глубокой старости!
– А с Филиппом-то, бабушка, вы так уже больше и не встречались, что ли? – спросил я погодя, когда она немного поуспокоилась.
– Чего ты это, государь мой! а старик-от мой на что? Он ведь и был Филипка-то!
Неожиданность этого ответа чрезвычайно сконфузила меня: я только теперь вспомнил, что действительно хозяина моего звали Филиппом Тимофеичем.
– Да он еще чего сделал, Тимофеич-то мой! – прибавила неожиданно старушка, видимо довольная своей памятью.– Он вот какую, государь мой, штуку удрал... Как приехал из Москвы-то да как про меня ему все рассказали, он и поди к губернатору: "Заел ты, мол, ваше превосходительство, мою Настю! Подлец, мол, ты!" Вот чего! Так мы по одной дорожке с ним и пошли; он ведь это нарочно для того и сделал. А обвенчались уж мы с ним здесь, на поселении то есть, много годков спустя. А только, могу тебе сказать не хвастаясь, государь мой, я ему в руки досталась как есть голубицей невинной... вот те Христос! Хоть его самого спроси... Это уж как перед богом! Одначе, государь мой, приятного тебе сна желаю! – заключила со вздохом старушка.
Я от всего сердца пожелал ей того же. Но сам я долго не мог заснуть: перед глазами у меня беспрестанно восставала, со всеми своими действующими лицами, эта вопиющая драма, ежедневная, правда, но, может быть, потому именно и неведомая счастливым и сильным мира сего... Зато, когда на другой день я проснулся в одиннадцать часов утра, мне живо почувствовалось, что нигде еще не засыпал я, совершенно уверенный в своей безопасности, с таким наслаждением и беспечностью, как заснул под кровом этой энергической пары!
День стоял чудесный: теплый, светлый. Лошади мои были уже готовы. Вся семья вышла проводить меня, как родного, до ворот своего дома.
Я, признаюсь, едва не заплакал, садясь в кибитку: так мне было жаль оставлять этих добрых, простых людей... Сын хозяина, красивый парень, каких мне редко удавалось видеть, молодецки вскочил на козлы. Сестра вынесла ему позабытые рукавицы; он игриво ущипнул ее за шею, а она поправила ему за это волосы под шапкой...
– Ну, с богом! Трогай, парень! – заключил хозяин наше трогательное прощание.
– Напредки просим тебя, государь мой! – кланялась мне любовно старушка.
– Лихом не поминайте! Смотри, Ваня, шапку не потеряй! – кричала Дуня.
Но мы уж мчались во весь дух свежих сил...