– Да ты что, Нюрочка, взбеленилась-то: она спички тут искала... так я ей пояснял... по науке-то... как они теперь горят-то... сами-то собой...– мямлит, до крайности робко, отец Николай.
– Уж молчи ты лучше!! вот тебе, страмник!.. вот тебе, страмник!.. Не соблазняй!.. не соблазняй других!!.– расправляется собственноручно попадья с несчастной косой отца Николая.
– Да, по-сто-ой. Ню... Нюрочка... это ты чу... чудная какая! – отбояривается его преподобие, чувствуя жгучую боль на голове.
– Это ты так к заседателю-то пошел?..– не унимается взбешенная попадья, еще энергичнее нападая на ученого мужа и запуская свою десницу даже в его жиденькую бороду.– Вот тебе, страмник!.. вот тебе, страмец! Не дури с бабами, не дури!!!
– Я... Ню... Нюрочка... уче... ученую... то... точку при... приискивал... ззрения... ка... как с за... Ай, что ты это!.. бо... больно ведь!.. с заседателем-то ло... ловчее разговор начать... Ой!.. чудная ты!..– выпутывается отец Николай чуть не сквозь слезы.
– Так ты у Аксютки-то ее и искал, точку-то эту, зрения, страмник?.. как у тебя еще твое-то зрение не лопнет!..– злорадно издевается попадья, без устали продолжая свою ручную лекцию над поповскими волосами.
Но тут уже отец Николай, в своем мученичестве за "ученую точку зрения" решительно достигнув пределов всякого, не только что человеческого, но даже и ангельского терпения,– вырывается отчаянным движением из рук своего инквизитора и бежит, без оглядки, сперва на двор, а оттуда за ворота... Юркая брань так и сыплется ему вдогонку до самого крыльца.
– Постой!.. придешь!..– говорит попадья, задыхаясь и останавливаясь на одно мгновение на этом стратегическом пункте:– придешь!..– повторяет она и удаляется в горницу, неистово хлопнув дверью.
Проходит этак с полчаса времени. Продрогнувший до костей отец Николай уныло сидит на крылечке и чутко прислушивается к малейшему звуку, доносящемуся к нему из горницы. Как он усердно ни дует в свои покрасневшие кулаки – все же немного тепла надует; да и один подрясник – он тоже не бог знает какая шуба... Уж он и по двору-то бегает, и прискакивает-то... а все-таки русский мороз – чтоб его кошки легали!..– пробирает так, что и не приведи господи! Но вот опасные звуки начинают затихать мало-помалу; в окошке кухни появляется огонь и мелькает фигура,– "надо быть, Оксиньюшки" – полагает отец Николай мысленно. Минуты через две после этого соображения он решается заглянуть в окно, но сквозь намерзнувшие на стеклах узоры не может ничего рассмотреть. Еще через минуту он осмеливается даже чуть слышно приоткрыть дверь в кухню и просунуть туда свой знатно нарумяненный нос. Работница, со слегка припухшей правой щекой, угрюмо сидит в углу на лавке и молча плачет, не обращая никакого внимания на внезапное появление его преподобия...
– Оксиньюшка!..– говорит он ей самым робким шепотом.
Молчание.
– А, Оксиньюшка?..
– Из-жа ваш вше!..– угрюмо-укоризненно произносит Аксинья, не переменяя положения и даже не повертывая к нему головы.
– Принеси ты мне, Оксиньюшка, Христа ради, верхнюю рясу, шапку да трость...– умилостивляет ее отец Николай все тем же шепотом.
– Подите-ко шами-то шуньтесь,– круто разворачивает его Аксинья сквозь слезы.
– Продрог ведь я совсем... чудная ты!..
– Хоть шмерть приди – не пойду!
Отец Николай осторожно вступает в кухню.
– Да ведь она вот тут, ряса-то... близко... в темненькой,– дрожно тычет отец Николай пальцем по направлению к двери в горницу.– Не приведи господи! продрог...
– Шкажано – не пойду! – чего приштал?..
Молчание.
– Я бы на улице обождал-то...
Молчание.
– Там у меня в рясе-то, в правом кармане, полтина лежит, так ты ее себе возьми...
– Шами штупайте и берите...
За комнатной дверью слышатся шорох и шаги. Отец Николай в ту же минуту кубарем вылетает из кухни на улицу, где снова и подвергается, на некоторое время, безотрадному сиденью на крылечке с невеселым дутьем в кулаки. Впрочем, минут через пять работница осторожно вынесла ему лисью шубу, немного погодя – верхнюю рясу, а еще немного погодя – шапку и трость.
– Полтину-то я взяла у тебя...– все еще мрачно замечает она, вручая ему последние вещи и поспешно удаляется, сообщив таинственно: "Чай, минет..."
Отец Николай начинает уже приниматься "оболокаться" (одевается забавно), ворча себе что-то под нос. Совершив торопливо эту операцию, его преподобие еще торопливее удирает со двора, встретясь у ворот с каким-то долговязым мужиком. Встречный кланяется ему в ноги, подходит к нему под благословение и начинает его о чем-то упрашивать, тоскливо разводя руками.
– Вот как опростаюсь...– скороговоркой басит отец Николай и еще поспешнее начинает улепетывать вдоль улицы. Какая-то собака, должно быть соседская, издали следившая за этим объяснением, опрометью бросается догонять его с неимоверным лаем.
"Ах, чтоб вас кошки легали!" – думает его преподобие и, не оборачиваясь, продолжает свой путь почти бегом.
Мужик так и остается на месте с тоскливо разведенными руками.
В ветхом Рассушинском кабаке, за невзрачной стойкой сидит у стола целовальник с приехавшим к нему из города кумом. Перед ними на столе красуется раскупоренный и до половины разлитый полштоф с надписью: "горькая анисовая", какая-то жареная рыба да соленые огурцы поставлены тут же, на одной тарелке, должно быть, на закуску. Умная и в высшей степени плуговая рожица целовальника с первого взгляда смахивает несколько на жидовскую, но при дальнейшем знакомство с нею оказывается чистокровной русской, без малейшей примеси. Кум – неопределенная породка, попадающаяся всюду на Руси и не носящая на себе никаких отличительных качеств, впрочем, весьма дородная в сравнении с сухонькой фигуркой хозяина. Целовальница, сидящая поодаль от них в беспредметном созерцании с безвольно сложенными на коленях руками, представляет из себя нечто вроде откормленной свиной туши: даже и физиономия у нее смотрит несколько стаканчиком. Она почти не участвует в беседе мужа с гостем, потому что ей, по собственному ее выражению, "набольши, говорит лень"...
– Ты што ж, кум? – дерябни, братец ты мой! – приветливо говорит целовальник, подвигая гостю уже налитый стаканчик.
– Многонько будет, Анисим Филиппыч...
– Ты на меня-то не смотри: мы ведь на этом запаху-то с утра; на нем спим, им и накрываемся,– часто не успеешь прибрать хорошенько, а от уж ты порки-то дери... Верно?
– Т-а-ак...
Оба пьют и закусывают.
– А что, Анисим Филиппыч, как у тебя дело-то справляется? Ладно?
– Ничего, слава те господи! – не пожалуемся.
– Т-а-ак...
– К примеру тепериче сказать, хоть наш поп... куды, парень, пить вино охоч!
– Ну-у?
– Ей-богу – ну, право. Он, тебе доложу, брат ты мой, прошедшим летом какую штуку удрал... У нас тут заседатель был,– до этого-то, который нониче приехал,– пьяница то есть первого сорту. Попили эвто они с нашим попом – разгулялись в Крутологове,– станик такой у нас тут есть на трахту, верст тринадцать отседова будет; а тамошний смотритель-от не пьет, только вино от воды не отличат... бедовый дюжина! Нониче он чин получил, так сказывают – совсем из ума выходит: известно, коли нам четверть – благородному все полведра надыть,– это ужо беспременно, по рангу, значит, так приходится. Ну, хорошо. Порядочно, надо быть, они там взъегорили этой благоствени-то; заседателя-то оставила ночевать смотрительша, а попа-то и не могут уговорить: "Подавай тройку!" – кричит он, и шабаш. А уж там тепериче нашего попа знают; не почему ему нельзя тройки дать в эвтом виде: алибо коней загонит, алибо себя искалечит,– бывало такое дело-то, трафлялись... Не дали коней. Только совсем уже эдак повечеру, темненько уж стало, схвать-похвать, ищут попа – нет! Как в воду пошел. Известно, поискали-поискали, да и оставили: у мужика, мол, какого завалился спать. Ну, ладно. Утром встали, трясутся с голубчика-то вчерашнего, а попа все нигде – всю деревню обыскали. Делать нечего, парень, поехали – заседатель назад без попа, а смотритель-от проводить его вызвался,– значит, чтобы по эвтому благому случаю опять дерябнуть важнецки, потому, одно слово – чуйка. Пьют они таким манером, двоечиньком, а с вечера-то ливень был, так лужицы наделал,– подъезжают они примерно к эвтакой самой лужице да и глядят, судари: точь-в-точь тепериче человек на кочке спит... в самой-от луже-то. Заседатель поглядел хорошенько-то да и говорит: – Да это, мол, никак наш отец Миколай? Миколаем зовут нашего-то попа.– Кажись: он же, тот и есть! – Это значит, смотритель-то ему отвечает. Подъехали, парень, ближе: поп же и есть спит; сидит, значит, на кочке по колено в воде да и спит... прекрепко таково. Известно, растолкали его. Обрадовался: – Ах, вы,– говорит,– черноносые! Место-то это,– говорит,– опасное: зарядить надо; так есть ли, мол, заряд-от? – А он тепериче, коли пить кто дает – черноносым того называет; и поговорка у него, значит, такая состоит насчет выпивки. Только они уж его знают, голубчика, наскрозь – обыскивать тотчас давай; заседатель – держит, а смотритель-от – все карманы ему ощупыват – благо, приятели, значит, закадычные. Известно, как не дастся: конфузится, примерно. А поп, братец мой, здоровенный: четырьмя не осилить, коли заупрямствует. Однако смотритель-от изловчился же как-то, схватил его за один карман-от – помират со смеху: в кармане-то у него колоколец...