Выбрать главу

   – Здесь, ваше благородие, мошенников нет... Мы не знам, каки таки и мошенники бывают,– от вас первых слышим. Здесь всё ямщики...

   – Что-о?

   – Ругаться, мол, не хорошо!

   – Да ты что тут один за всех говоришь, а? Кто ты такой?

   – Староста, значит; потому и говорю.

   – Поговоришь ты у меня ужо.

   – Да мне што молчать-то?.. Тут енералы проезжают, да не обзывают всяко...

   – Ну, староста, цела у тебя, видно, спина!

   – Известно, наша спина в казне застрафована. А вот, ваше благородие, вы лучше подорожную пожалуйте: надо еще поглядеть, каки таки господа вы сами то есть?

   – Раньше ты что думал?

   – Прописать-то ее немного время встанет...

   Господин с кокардой нехотя достает подорожную. Почтосодержатель на минуту уносит ее и затем, с тонкой улыбкой на губах, возвращает по принадлежности.

   – Так как же, ваше почтение, на тройку не положите?

   – Сказано тебе раз – нет!

   – Што ж, робята! Откладай не то одного-то коня... Пущай Андрошка парой везет шагом; к вечеру-то, может, будет на станции...

   Между ямщиками происходит нерешительное движение. Купец что-то горячо шепчет на ухо своему спутнику. Господин с кокардой бормочет ему в ответ, нарочно громко, чтоб все слышали; "Постойте, вот я их проучу, бездельников!" – и затем небрсжио-важно обращается к стареете:

   – Сколько, ты говоришь, следует прогонов на тройку?

   – Рубль двадцать четыре копейки по моему счету выходит, не знай, как по вашему,

   – Получай!

   К кошеве робко подходит ямщик, привезший ее на эту станцию.

   – Старому ямщику на водочку милости вашей не будет ли?

   – За что? Что семнадцать-то верст три часа вез?

   – Да, вишь, дорога-те кака ноне...

   – Тебя, скот, оштрафовать бы еще следовало!

   – И на том благодарим покорно!

   Некоторые ямщики прыскают со смеху; другие насмешливо переглядываются. Почтосодержатель отходит от кошевы.

   – Подержи хто-нибудь, робята, коренника-та... Садись, Андрюха! Осторожно, смотри, парень, под гору-то спущайся. Микулинских увидишь – скажи, штоб беспременно сюда к воскресенью прибыли; шибко, мол, Мясникову надо. Перебору, смотри, нет – прогон весь получон.

   – Ладно.

   – Ну, трогай с богом!

   Кошева бойко трогается. Господин с кокардой высовывается из нее и на лету озлобленно грозит старосте пальцем. Можно еще расслышать его отрывочную брань:

   – Будешь ты меня, подлец, помнить! Я тебе покажу-у!..

   Почтосодержатель преуморительно посылает ему рукой в ответ популярнейший из русских масонских знаков.

   – Нечего, слышь, тебе показать-то: чин-от у тя в Питере остался!

   – В закладе, што ль, Максим Филиппыч?

   – Да-а што, право! Звездочку эфту на лоб себе приклеил,– тоже ширится... Тьфу ты, опеныш!

IV

   Полдень. Это уж и без всяких часов можно сказать почти наверно: само брюхо подсказывает. У смотрителя гости: Максим Филиппыч с Анисьей Петровной, Смотрительские апартаменты, собственно говоря, одна комната с отгороженной ширмами крошечной спальной, чистенько прибраны, как перед рождеством или пасхой. На одном столе, у зеркала, стоит поднос с огромным графином местной водки и полштофом местной же кабацкой ратафии. На закуску поставлен тут же, рядом, рыбный пирог с надрезанной в двух-трех местах коркой, мизерного вида и крутологовского фасона. Другой стол, у ширмы, занят исключительно из всей мочи пыхающим самоваром и разнокалиберным чайным прибором. Особенный эффект производят на нем совершенно пожелтевшая от времени салфетка, связанная в тамбур еще давным-давно, чуть ли даже не "в лета невозвратного детства" собственными руками хозяйки, и груда сладких пирогов, похожих на то, как будто их почтенный автор, рассердясь на сии в полном смысле невинные создания, дал каждому из них по пощечине, прежде чем они успели побывать в печке. Марья Федоровна с Анисьей Петровной угощаются преимущественно китайской травой, ибо жидкость, испиваемую ими, никто не решится назвать вполне чаем. Максим же Филиппыч вдвоем со смотрителем занимаются тоже преимущественно, по выражению сего последнего, "душеспасительной". Марья Федоровна пьет всего еще только четвертую чашку; Анисья Петровна, как гостья, сделала уже значительный преферанс против нее. Смотритель еще только по пятой прошелся, а уж Максим Филиппыч, тоже как гость, собирается "клюкнуть" седьмую. Физиономия смотрителя на первый взгляд ничем особенно не отличается, разве что только продолговатым картофолевидным носом подозрительной красноты; при дальнейшем же обозрении на ней открываются некоторые достоинства, впрочем, больше археологического свойства. Марья Федоровна – женщина в полном соку так называемого "бабьего лета". Гости не описываются – из приличия к гостям вообще. У того и другого стола идет беседа; беседа идет то в одиночку, то врассыпную.

   – Я это говорю тебе, Анисья Петровна, не как начальница твоя, а, значит, по дружбе больше...

   – Я эвто очинно хорошо понимаю, Марья Федоровна,– завсегды вами были довольны...

   – Хоть теперь попадья: могла бы она, кажется, поздравить-то меня прийти? Не отвалились бы у нее ноги-то...

   – Точно што оно и вам тепериче обидно, хоть до кого доведись...

   – Не корыстна у нас попадейка-то-с, Марья Федоровна?

   – Ты, брат, в бабьи-то разговоры не мешайся, а занимайся-ка лучше своим делом!

   – За нами дело, Миколай Семеныч, не станет-с; извольте дорожку проторить – замело-с...

   – Видел ты, как это устраивается?

   Бульк, бульк, бульк, бульк, бульк, бульк, бульк, бульк – смотритель наливает две рюмки водки.

   – Тепериче-с понял.

   – То-то!

   – Опять же я, Марья Федоровна, хочу и сама перестать к ней ходить; потому наговаривает она мне про вас все. Смотрительша-то ваша, говорит, дома лычком подпоясывается; а мне, мол, слава богу, батюшка кушаки из городу возит...

   – У нас, поди, и во всем-то доме лыка не найдется, бесстыжая она этакая! Это, точно, раз как-то я веревочкой обвязалась – в блузе была; не могла, знаешь, второпях-то кушака найти; а у меня булки в печке сидели,– вот она и говорит, бесстыжая...

   – Сама-то тепериче она тоже не бог знает в каких платьишках ходит; онучей-то я ее тоже видала.

   – Эта штука-то, брат, недешево нашему брату обходится; я вот до него тридцать пять лет и три месяца отхватал!

   – Известно, эку щедроту не скоро и выслужишь.

   – То-то!

   Бульк, бульк, бульк, бульк, бульк, бульк, бульк, бульк.

   – Она это больше по теперешней ссоре нашей на меня несет...

   – А я эвтого, признаться сказать, и не слыхала, чево-тако у вас вышло...

   – Ка-ак же!

   – Сказывала эвто опомнясь Марфушка, што, мол, попадья нонече к смотрительше нашей не ходит – сердится; да мне эвто и невдомек будто – суетилась я чего-то втупоре.

   – Из пустяков больше, знаете... Это, видите, вот как было. Сидит у нас как-то вечерком отец Прокопий, и она пришла. Подпили они с муженьком-то моим; а ведь батюшка-то шутник такой,– вот он и говорит Николаю Семенычу: "Давай, говорит, поменяемся женами-то! Моя-то, говорит, очень уж сухопарая, а твоя как раз поповская".– Шутит, значит. Мой-от греховодник туда же – соглашается. А я это, знаете, сижу, смеюсь да и говорю батюшке-то: "Я, мол, батюшка, к постной жизни не приучена; так трудно вам со мной будет сладить". Просто, знаешь, для смеху это сказала. Попадья-то и прими на свой счет – покраснела вся. Конечно, говорит, хоть мы с Прокопием Василичем голодом и не сидим, а все же нам не след накануне покрова на вечорках с мужиками плясать. Меня, знаете, это так и взорвало. Про кого, говорю, вы это говорите, матушка?– Да про вас же, говорит, и говорю.– Где же это, говорю, вы меня на вечорках-то видели?– Где бы уж, говорит, там ни видала, а только видела, хоть и не своими глазами. Ну, знаешь, тут уж я и сама не стерпела – брякнула ей: "Вы ведь, говорю, молодых-то пономарей нахлебниками держите: так они, видно, вам эти вести и приносят!" С этого у нас и пошла ссора с ней...